Ежевичная водка для разбитого сердца - Рафаэль Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, это было не здорово пить литрами водку. И снова начать курить, кстати, тоже. Ладно, здоровье могло потерпеть. Я получала извращенное удовольствие, единственное, которое было мне еще доступно, упиваясь всем разрушительным, что мирок, в который я себя заключила, мог мне предложить. Грустные песни, фотографии, где мы влюбленно смотрели друг на друга, судорожное обнюхивание воротничка рубашки, которую Флориан носил незадолго до «событий», «Кровавый Цезарь[7]» в 10 часов утра – мое отношение ко всем этим вещам, которых мне бы следовало избегать, можно было резюмировать как «Bring it on»[8]. Мои друзья сначала поощряли меня – немного саморазрушения даже рекомендуется, чтобы пережить несчастную любовь, – но потом, по прошествии нескольких дней, стали пытаться вернуть меня на путь истинный.
Их похвальные усилия порой встречались в штыки, и через неделю терпения и супа Абитан «Итальянская свадьба» они приняли необъяснимое решение призвать на помощь мою мать. Моя мать – странное существо, которое природа наделила обостренным чувством долга, худо-бедно восполнявшим почти полное отсутствие у нее материнского инстинкта, явилась ко мне, встрепанная и растерянная, с видом бедуина, которого катапультировали на Крайний Север и сказали: «Выживай». Я успела спросить себя, увидев ее в дверном проеме, в пуховике «Kanuk», не обратится ли она в бегство, если я брошусь ей на шею, но она сама неловко и чуть робко шагнула вперед, чтобы заключить меня в объятия.
«Мама-а-ааааа», – прорыдала я, прижимаясь щекой к ее еще холодному уху. Она обнимала меня довольно долго, задаваясь – я знала – вопросом: «А дальше-то мне что делать?», но искренность ее усилий так меня тронула, что я упорно не разжимала объятий.
«Никола мне позвонил», – сказала она тоном, каким извинилась бы за беспокойство. Вид у нее был такой же удивленный, как у меня: она – и здесь?!
– Ты не хочешь снять пальто? – спросила я сквозь слезы и сопли, из которых, казалось, целиком состояла моя голова вот уже неделю.
– Да… и я бы выпила горячего чаю.
«Горячий чай» моя мать пила как минимум пятнадцать раз в день. Она никогда не говорила просто «чаю», или там «чайку», или «чашку чаю». «Горячего чаю» – и не иначе. Она пила его с бесконечно довольным видом, какой бывает у людей в рекламе чая или кофе, держа чашку двумя руками, зажмурившись, слегка втянув голову в плечи. Это был один из ее многочисленных ритуалов. Моя мать была приверженкой ритуалов, которую довольно сильно огорчило нежданное появление ребенка тридцать два года назад.
Я принялась заваривать для нее чай и налила себе стакан вина, не обращая внимания на ее нахмуренные брови. Она пила вино только за ужином, и ее ежевечерний предел был полтора стакана. Не один, не два – полтора. «Только полстаканчика», – всегда говорила она в ресторане, отчего я неизбежно закатывала глаза. Я как раз думала: не лучше ли мне опередить ее и сказать, что я знаю, что она скажет, но она первая заявила, усаживаясь: «Знаешь, Женевьева, я понимаю, что сейчас тебе трудно это себе представить, но поверь моему опыту: одной гораздо лучше».
Бинго!
Мой отец ушел от матери, когда мне исполнилось шестнадцать лет, к женщине, которая была намного моложе, намного энергичнее и, как мы обнаружили после рождения моей сводной сестры два года спустя, намного лучшей матерью. Моя же мать, можно сказать, и бровью не повела, когда отец сообщил ей новость. Кажется, она даже вздохнула с облегчением. Для этой любительницы одиночества, которая всегда предпочитала книги и театр разговорам с кем бы то ни было, отправлялась каждый вечер на долгие прогулки и сердилась, когда ее хотели сопровождать, уход моего шумного и беспокойного отца стал, я думаю, освобождением.
Она переехала в маленькую квартирку в Утремоне[9], этот район она просто обожала и покидала только ради работы на общественных началах в Музее изобразительных искусств, по-прежнему продавала антиквариат (у нее был тонкий вкус) на улице Бернар, занималась тайчи в парке, приглашала на «горячий чай» двух своих подруг (других не было), раз в месяц обедала со мной, ходила на курсы живописи, гуляла одна и благоговейно посещала спектакли во всех театрах, где у нее был абонемент. Теперь она держала меня за руку, смотрела ободряюще и с облегчением, и мне от этого взгляда захотелось лечь на диван в позе эмбриона и горько заплакать. Что я и сделала.
Мать подошла ближе, смущенная и, кажется, слегка раздраженная, и села рядом. «Конечно, тебе нужно время», – сказала она, ничего больше не добавив. Она смотрела в окно и, наверно, спрашивала себя: когда сможет продолжить свою прогулку. Я чуть не сказала ей, что перспектива стать однажды такой, как она, убивает меня еще больше, чем уход Флориана. Я не хотела каждый вечер ложиться спать одна и класть с удовлетворенной улыбкой «Пророка» Халиля Джебрана на прикроватную тумбочку. Я хотела засыпать в теплых объятиях насытившегося мужчины. И главное, я не хотела занимать воскресные дни лекциями о китайской каллиграфии или о драматургии Мишеля-Марка Бушара в аудиториях, заполненных почти исключительно одинокими женщинами.
Абсолютная автаркия моей матери производила впечатление этакой второсортной судьбы, выбранной за неимением лучшего и населенной женщинами, которые, как и она, убедили себя, что ничего больше им не надо, и козыряли своей уверенностью с застывшим выражением бесконечного довольства. Нельзя постоянно иметь такой довольный вид и быть вправду довольной. Это подозрительно. Я предпочитала слишком явную неуспокоенность Катрин, которая стремилась открыть свои тревоги, свои проблемы и свою нестабильность всему свету. Это было порой невыносимо, но куда меньше выводило из равновесия.
«Ты совершенно самодостаточна, Женевьева. Ты этого еще не понимаешь, но ты совершенно самодостаточна. У тебя есть все, что тебе нужно, здесь». Она положила руку мне на грудь, вызвав новый залп стенаний, не душераздирающих, как мне хотелось думать, а – я это, увы, сознавала, – скорее смешных.
«Ну же, ну же, я уж и не знаю, что тебе сказать», – заявила она, наконец, слегка обиженным тоном. Я исчерпала ее очень небольшой запас терпения. Моя мать не любила конфронтаций с чем бы то ни было – и не время было говорить ей, что мне сейчас меньше всего нужны ее наставления под соусом «старые девы живут полной жизнью», хотя эти злые слова так и жгли мне губы, и я заглушала их стенаньями дамы с камелиями.
«Я хочу одного – чтобы он вернулся», – сказала я в приступе слабости так искренне и трогательно, что даже моя мать не удержалась от жалостливого и растерянного «ах!». Она погладила меня по голове.
– Я знаю…
– А ты хотела, чтобы вернулся папа?