Пьяные птицы, веселые волки - Евгений Бабушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это чё?
– Серебряная гемидрахма диадоха Лисимаха.
– А это чё?
– С аверса – бык, с реверса – горгонейон.
– Чё?
– Лик Медузы. Вот как Плутарх объясняет его смысл…
– Маша.
Салмон нашёл Машу в особом салоне для самых богатых женщин: одна рабыня обкусывала ей ногти на ногах, другая на руках, а сама Маша была с утра пьяная.
– Милая Маша, чувства Стекла чисты, мысли остры, желания прозрачны: он хочет вас. И ждёт у себя немедленно. Этот скромный букет – от него.
– Пошёл он! – сказала Маша. – Мне с Камнем ок.
Салмон вернулся.
– Маша, – сказал Стекло.
И достал золотую монету.
Перед рассветом, когда самый сон, Салмон пришёл в дом Камня и встретил человека Камня.
– Извините, – сказал Салмон и всадил ему нож в шею.
Он извинился ещё трижды, и в четвёртый раз – перед Камнем лично. Маша этого всего не видела, она запила коньяком таблетки и лежала поперёк постели. Салмон взял её на руки – такая тонкая – такая – взял на руки, отвёз к Стеклу, тот разбудил её ударом кулака и сделал что хотел. Стекло считал, что крики – несерьёзно и что ей на самом деле нравится.
Салмон не знал, куда её везти обратно, и просто высадил на самой красивой набережной, и она пошла куда-то, тоже самая красивая, хоть и в синяках немного.
За карточным столом остались трое, им стало скучно, сложно и обидно, и однажды к Салмону пришёл какой-то новенький, с маленьким пистолетом.
– Нехорошо, дорогой. Надо платить, дорогой. Фалес говорил, что всё вода, но он был неправ, дорогой. Всё – расплата.
– Я вижу, ты приличный человек, давай решим как равные.
– Мы, дорогой, не равны, дорогой, у меня по архаике красный диплом, начал бы диссер, если бы не вся эта скотобойня. А ты, дорогой, недоучка, с четвёртого курса выперли.
– Ты сам недоучка! Сколько было Лакедемонидов?
– Восемь, и Тиндарей – дважды. А Атталидов?
– Пять.
– Шесть.
И выстрелил Салмону в глаз.
Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. А я повидал и царей, и зверей, и наполовину еврей, и знаю, что пуля не пробивает голову, а застревает в ней и можно выжить. Можно.
Салмон очнулся, перед ним сидел Стекло.
– Дзынь! – сказал Стекло.
И всё пропало. Салмон очнулся снова.
– Гада того я сам кокнул. А тебе вставим новый глаз.
Но Салмон не захотел нового. Когда он вышел из больницы, в глазу у него было два с половиной грамма античного серебра – быком внутрь, Медузой – наружу.
Пока он спал, настала слишком ранняя зима, и серебро в глазу совсем заледенело. Салмон коснулся монеты и засмеялся: это же что-то особенное – трогать распахнутый глаз.
Он засмеялся одним глазом, заплакал вторым, пошёл к Стеклу и попросил свободы.
Он продал половину скопленных монет, не поднимая глаз, купил квартиру в новостройке и пошёл охранять библиотеку – брали с неоконченным высшим.
Сидел у книг, надвинув капюшон пониже: кто в наше время смотрит в глаза, мало ли что там увидишь.
Газ, Перец и Стекло довольно быстро перебили друг друга, их царства поделили скучные люди без особенных дыр в душе. Салмон ходил с работы, на работу и думал: хорошо бы дописать диплом.
Однажды Салмон встретил Машу. Она была уже не такая красивая, потому что в ней побывал Стекло и ещё стало меньше маникюра и больше коньяка, паршивого. Она вернулась в магазин, работала в ночь и не узнала Салмона, потому что он был из сна про чужую жизнь, а она теперь жила своей, настоящей, единственной, то есть может, конечно, и нет, но некоторые вещи проще забыть намертво.
– Воды, – сказал Салмон. И Маша продала ему воды.
– Спасибо, – сказал Салмон. И впервые за долгие месяцы поднял глаза.
– Едрить! – сказала Маша. – Извините. Какая монетка. Вам там не больно?
– Нет, – сказал Салмон. – Мне хорошо. Можете потрогать.
– Страшная. Смешная.
– Это горгонейон. Он нарочно такой, чтобы зло окаменело от удивления и миновало человека. Так, во всяком случае, полагает Плутарх.
– Чё-то вы больно умный.
– Это просто моя монетка на счастье. Кстати, у меня дома много таких.
– Чё-то вы больно шустрый.
Салмон опустил глаза.
– Что вы делаете сегодня вечером?
– Ночь уже. Кончится – спать. А завтра в день работаю.
– Так я приду завтра.
– Так приходи.
И Маша стремительно улыбнулась, и Салмон подумал, что зуб можно и вставить, и даже серебряный, хотя, наверно, лучше без затей, достаточно и одного урода в семье.
Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. Но не до конца. Я не знаю, что там было завтра. Но предпочитаю думать, что они жили долго и счастливо, познавая друг друга так и сяк, и однажды, вдруг от всего очнувшись, она присмотрелась к мужчине рядом… Нет, так не будем, не будем так. Жили долго и счастливо, пока тонули города, горели народы, восходили и рушились царства, пропадали названия с карт и сами карты, жили, жили, пока текст не впитал их до последней буквы.
Наши с Татой прадеды зарезали друг друга за холмом, за холмом, где кончается земля.
Татиного прадеда, наверно, закопали целиком, а моего не целиком, а кое-как.
Её был за белых, мой за красных, патроны кончились, ну вот и всё, примерно так, нож в ухо.
Воевали годы, без новостей, дул этот топтаный ветер, шёл этот топтаный дождь, и приносили мёртвых иногда.
Тем летом у белых не ели мёртвых: поспели ягоды. А у нас голодали, и прадеда – в суп. Пришёл комиссар, надавал подзатыльников:
– Картошку – пополам. Или будет вариться вечность.
Это дед мой видел сам. Видел, как варили похоронник. Я и сам его умею, с курицей, конечно. В хороший похоронник добавляют бузины. Хороший похоронник варят с песней про победу. Про нашу, конечно.
Наутро прадедов проводили. Когда в поединке нет победителей, мы миримся на день и хороним рядом.
Дед тогда впервые видел белых. Убив красного, белый вышивает листик на мундире. Генерал их был как роща. Убив белого, красный вышивает звёздочку. Комиссар наш был как небо.
На могиле прадеда поставили рожок: чтоб ветер дул. На могиле его врага бросили барабан: чтоб дождь бил.