Кинбурн - Александр Кондратьевич Глушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо у тебя получается, — не удержался Бондаренко.
Каменщик посмотрел голодными глазами на его пустую корзину.
— Краюшки не осталось?
Петро пожал плечами.
— Раздал братии. А у вас, мастеровых, разве завтрака еще не было?
Парень грустновато улыбнулся.
— Почему же нет, завтракали. Кулеш хлебали. Хотя и постный, зато плотный — крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой.
Он смотрел сверху на такого же, как и сам, парня с крутой шеей, который неизвестно почему и как затесался в монастырскую братию. Петро не мог понять, чего больше было в этом открытом взгляде — осуждения или удивления.
— Ну, я пойду, — сказал он торопливо, — меня уже ждут.
А на следующее утро, собираясь в трапезную, незаметно положил в корзину лишнюю буханочку. Для каменщика. Знал, что за такой «грех» может и послушничеством поплатиться. «А разве это не грех, — оправдывал свой поступок, — держать людей впроголодь? Да лучше собственный кусок не съесть, чем видеть, как другой страдает».
Каменщика звали Иваном. Фамилия его — Сошенко. В Киев пришел из бывшей Дымерской вотчины Лавры. Когда забрали весной по царскому указу монастырские земли, рассказывал он Петру, думали, что кончилась каторга, потому что лаврские управители и приказчики жилы из людей тянули, каждый день гоняли на разные работы. Чего только не заставляли делать — и пахать, и сеять, и косить, и овец стричь, и коноплю трепать... У кого не было тягла, сам должен был в ярмо впрягаться. Его же часто посылали сюда, в Лавру, монастырские здания чинить, новые строить.
— Платили по три-четыре рубля. Ну да, за весь год, — разъяснил, заметив удивленное выражение на лице своего слушателя. — Еще и высчитывали из них, если болел или калечился. Вот и надеялись, что полегчает, когда указ вышел. А оно что кнут, что арапник — из одной сыромяти.
Возможно, Петро до сих пор бы принимал на веру святошные поучения отца Саливона, если бы в один из вечеров Сошенко не привел его в помещение мастерских. Тесная послушническая келья показалась хоромами в сравнении с замызганным как снаружи, так и изнутри деревянным бараком, в котором ютилось десятка три каменщиков. Тяжелый, затхлый воздух ударил в нос, как только они переступили порог этого мрачного жилища. На соломенных дырявых матрасах лежали вповалку, сидели, поджав ноги, пожилые и молодые мастеровые. Одни уже спали, наполняя барак разноголосым храпением, другие дохлебывали из глиняных мисок какое-то варево, латали изношенную одежду. Чадные каганчики выхватывали из полутемноты их блеклые, изнуренные лица. В правом углу, завешенном обтрепанной рогожкой, кто-то надсадно кашлял, вызывая недовольное бормотание разбуженных мастеровых. Иван объяснил, что там, за рогожкой, у них больные, но ухаживать за ними некому. Недавно один из них умер, так в монастырской экономической конторе даже заработанные покойником деньги не выплатили. Мастеровые на собственные гривенники похоронили товарища.
Долго не мог тогда уснуть Петро в своей келье. Лежал с раскрытыми глазами, смотрел в низкий потолок, нависавший серой каменной крышкой. «Где же здесь любовь к ближнему, где сочувствие, — подавленно думал он, — когда рядом с роскошью (знал, как любят сытно поесть преподобные отцы) такая нищета?»
Уснул перед самым утром. И стоило ему лишь смежить веки, как пригрезилась степь. Даже дух перехватило от простора, открывшегося глазам с какого-то холма или кручи. Высоко в небе белым клином бесшумно летели большие птицы. Он знал, что они предвещают осень, хотя вокруг волнами до самого горизонта перекатывались молодые травы. «В Киеве уже снега, зима», — подумал он спокойно и увидел чью-то фигуру, приближавшуюся к нему через травы. Догадывался, что это Андрей Чигрин, который разыскал его, и теперь они никогда не будут расставаться, потому что вместе лучше, надежнее. Обрадовавшись, пошел навстречу своему другу, но он почему-то начал отдаляться. Хотел позвать его, остановить и не мог вымолвить ни слова. Язык будто одеревенел. «Потому что в греховном мире еси долго слонялся», — шипел откуда-то, резал уши тоненький мышиный голосок.
Бондаренко проснулся. Рядом с восковой свечкой в руке стоял отец Саливон. Желтоватый язычок пламени освещал его скошенный подбородок, отражался в водянистых глазах, и это придавало всему лицу хищное выражение. За маленьким, закругленным вверху окошком серел рассвет. Подавленные преждевременным появлением отца Саливона, послушники торопливо одевались и ускользали, как мыши, в приоткрытую дверь. Петро тоже встал. Степная ширь вмиг сузилась до размеров продолговатой, как щель, душной кельи, на грязноватой стене которой покачивалась бесформенная тень монаха.
— Долго ли ты будешь ублажать плоть свою? — услышал едкое, но пропустил мимо ушей этот упрек.
Ему не в чем было виниться. Да он и не хотел это делать. Впервые за время пребывания в монастыре не опустил покорно глаз. Прямо посмотрел в плоское, будто окаменелое лицо отца Саливона.
Его не заперли в темной келье. Хотя и не простили дерзости. Заставили скалывать лед на мелководьях озера Тельбин возле Кухмистерской слободки. Для лаврских ледников. Работа тяжелая, изнурительная. На постных харчах долго бы и не выдержал. Вот тогда и выручило Петра умение плести корзины. Поправил несколько корзин-кузовов, которыми грузили лед на подводы, и на следующий день он был вызван в монастырь. Эконом велел ему плести из лозы кошели для рыбацких артелей монастырских озер. Помощника не было. Сам заготовлял вербовые побеги, краснотал на песчаном левобережье, носил охапками через Днепр. И все же это была хоть какая-то свобода. Он не чувствовал на себе водянистого взгляда отца Саливона. После вечерни мог зайти к Ивану Сошенко, перемолвиться с ним несколькими словами.
С каменщиком его роднили не только возраст или жизненные невзгоды, выпавшие на долю каждого, но и нечто значительно большее. Наведываясь тайком в барак, не раз заставал Петро своего знакомого за рогожкой, возле больных. Иван помогал им, подкармливал собственными харчами. Ухаживал за немощными, как признался он Петру, из собственной боли, потому что и сам, скитаясь с детства, ничего так не помнил, как доброту людскую. Иногда у Ивана прорывались мысли, настораживавшие Бондаренко. И тогда между ними возникали споры, хотя Петру ни разу не удавалось разубедить или, наоборот, убедить в чем-то мастерового. Возможно, так получалось потому, что в глубине души он и сам уже начинал сомневаться в своей правоте.
Однажды Петро пожаловался своему новому другу на произвол монахов, которые издеваются над послушниками, помыкают ими, и услышал в ответ задиристые слова Сошенко:
— А вы бы собрались все вместе и дали взбучку одному-другому в каком-нибудь темненьком углу,