Кинбурн - Александр Кондратьевич Глушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заботясь о старике и девочке, Бондаренко и сам испытывал облегчение. По-настоящему за последние годы радовался свой силе, ловкости. В каждом селе или хуторке, через которые проходил, искал любую работу. Плел корзины и ограды из камыша, молотил хлеб, плотничал. Запретил Мартыну канючить милостыню. Его заработка хватало на всех. Путники могли теперь позволить себе даже такую роскошь, как домашний уют. Не мерзли уже осенними ночами под навесами или в шалашах. У Лукийки порозовели щеки. С нею реже случались приступы, и Петра согревала мысль, что он нужен этим людям. Чувствовал себя счастливым, увидев, как впервые улыбнулась девочка, как увереннее шагает по дороге ссутулившийся дед Мартын.
В Лавре между пещерами Антония и Феодосия — два колода с кивориями[60]. Монахи в длинных рясах поили богомольцев водой. Здесь же записывали в синодик[61] имена умерших для церковной службы. В жестяную кружку с глухим стуком падали медяки. Мартын сказал монаху о своих покойниках — сыне, невестке, двух внуках. Слушал с печалью на лице, как скрипит гусиное перо. Потом прикоснулся к рукаву Петра Бондаренко:
— Прощай, сынок, сколько жить буду — буду помнить твою доброту.
— Куда же вы теперь? — спросил Петро, с грустью взглянув на Лукийку, которая стояла, понурившись, рядом с дедом.
— Помолимся и пойдем в Межигорье, там, говорили мне, много людей из наших краев проживает, может, и приютимся где-нибудь.
Они поднялись по каменным ступенькам и затерялись среди богомольцев, нищих, которые стекались в монастырь со всех концов в надежде найти здесь душевный покой, а то и краюху ржаного хлеба для поддержания плоти.
Стояла уже глубокая осень. Холодный ветер с Днепра шуршал в ложбине возле колодцев опавшими листьями, раскачивал голые деревья, высотой почти с каменные стены Лавры. За этими стенами золотом посверкивали купола Успенского собора. Виднелись другие церкви, крыши и стены каменных строений. Они словно бы давили на него, степняка, своей огромностью, стискивали со всех сторон. Взор никак не мог вырваться на простор, увидеть горизонт. Но Петро, испытывая смятение в душе, все же не заколебался. Он должен был завершить задуманное.
Лаврский эконом, соборный старец Захария, к которому обратился по совету монастырских монахов, долго и придирчиво расспрашивал, кто он и откуда, православной ли веры. Сверлил Петра из-под черного клобука — им едва не задевал низенький свод кельи — подозрительными глазами.
— Надо дух и плоть укротить, грехи искупить мирские, чтобы сподобиться монашеского сана, — поучительно наставлял он, подняв высоко посох.
Петро, склонив голову, молчал. Смиренно слушал иеромонаха. Он шел в Лавру, чтобы очиститься от обид, горечи, зла, которые, будто сажа, накипели в его душе. Надеялся, что найдет здесь, в святой обители, благочестие, сочувственное отношение к слабым, обиженным судьбой, как дед Мартын и его внучка. А искупления грехов не боялся.
Через неделю, подав ходатайство архимандриту, Петро стал послушником в монастырской просфорне[62]. Носил мешки с мукой, рубил дрова, топил печи, месил тесто, разносил в плетеных корзинах выпеченный хлеб по трапезным. Как и в миру, сорочка его редко бывала сухая. Только здесь надзирал за его работой не панский эконом или управитель, а одетый в длинный подрясник отец Саливон, плотный мужчина с приплюснутым лицом и бесцветными, будто прихваченными морозом, глазами. Своим появлением он всегда вызывал замешательство среди послушников. Петро сначала никак не мог понять, почему так теряются все, увидев черный подрясник отца Саливона, который он время от времени подтягивал на ходу, обнажая крепкие щиколотки ног. Замечал, как умолкали все вдруг. Молодые послушники опускали головы, стараясь избежать застывшего взгляда мрачного черноризника. Петро удивлялся, ибо ни разу не слышал от отца ни окрика, ни грубого слова. Но через несколько дней загадка прояснилась.
Отец Саливон появился в просфорне под вечер. Черной тенью слонялся между послушниками. Все молча занимались своим делом — вымешивали опару в широкой кадке, вносили сушняк и дрова, скребли ножами дубовые скамьи, на которых два пожилых пекаря раскатывали и округляли в маленькие буханки заквашенное тесто. Монах остановился возле светловолосого парнишки-послушника, выгребавшего золу из печи, уставился на него рыбьими глазами. Петро увидел, как еще сильнее побледнели худые, бескровные щеки молодого послушника, как содрогнулись его острые плечи.
— Тело твое в обители, а дух еще в суетном мире, отроче, — услышал Бондаренко тоненький, никак не вязавшийся с грубо вылепленным лицом голос отца Саливона. — Не отводи глаз, сын мой. Все равно вижу: мысль твоя увязла в скверне, не избегаешь еси дьявольских искушений. — Он кивнул на двери: — Пошли, побудешь один, без братии.
Голова юноши дернулась, белесые кудряшки упали на вспотевший лоб.
— За что? Чем я провинился перед вами? — резко обернулся он к отцу Саливону.
— Гордыня обуяла тобой, отроче, — пропищал монах, подталкивая растерянного послушника к выходу. — Смиряй ее в себе, не отверзай уста свои для лукавства, покорно принимай вериги для души и тела.
— Куда он его? — спросил Бондаренко пекаря, невозмутимо хлопотавшего возле печки.
— Недавний? — поднял тот припорошенные мукой ресницы, но, встретившись с удивленным взглядом парня, объяснил: — На покаяние, запрет в темной келье и продержит несколько дней на сухарях и воде. Мирские помыслы будет изгонять.
...Умелые, подвижные пальцы заученно плели густое кружево лозы, и, как тонкие, гибкие лозинки, плелись мысли, цепляясь одна за другую. В послушниках ходили преимущественно подростки. Его же тянуло к старшим, своим ровесникам. Еще в начале декабря подружился с одним мастеровым. Ясным субботним утром возвращался в пекарню из трапезной — носил монахам свежий хлеб к завтраку. Неподалеку от Воздвиженской церкви, над самым обрывом глубокого оврага возводили новое строение. Остановившись, Петро невольно залюбовался работой молодого, светловолосого каменщика, который, завершив стену, укладывал над прорезями трех окон фигурный карниз из красного кирпича. Уголок