Европа - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрика надела платье и, распахнув двери в гостиную, а потом в ту комнату, где ждала ее Ma, появилась с улыбкой на устах, плывя на своем корабле из белых кружев: она купалась в лучах итальянского солнца, игравших на начищенном паркете и в ее темных блестящих волосах.
— Ну как?
— Девочка моя, он не устоит и секунды. Одно качество за ним все же нельзя не признать: он настоящий знаток. Вот увидишь, еще лето не кончится, а ты уже станешь женой посла Франции. Нисколько не сомневаюсь. К тому же только что на торгах в Лондоне за Тициана дали четыре миллиона долларов.
— Не вижу связи…
— Шедевр за шедевр. Ты стоишь большего.
— А вы не забыли, что он женат?
— Какие пустяки…
— И все же…
— Это был брак по расчету. Первые браки все такие. А потом уже женятся по любви.
— А если она не даст развод?
— Кажется, она его обожает. Она не откажет.
— Странно все-таки, чтобы женщина из любви согласилась оставить мужчину, которого любит, нет?
Ma ответила, с поучающим видом, который был так знаком Эрике и всегда наводил на мысль об убеленной сединами жизненной мудрости, некоем своем, очень личном отношении с природой вещей:
— Когда мужчина уже все получил от женщины, когда она уже все ему отдала, единственное, чего он еще может у нее попросить, это уйти… Высшее доказательство любви, ни больше ни меньше. Тогда мы говорим со слезами в голосе: «Я хочу, чтобы ты был счастлив…» — и уходим. Твоя беда в том, что ты слишком умна, чтобы понять любовь. Любовь обладает гением глупости. То, на что способна влюбленная женщина, превосходит все ожидания, что свидетельствует в первую очередь о том, что все это относится к области, лежащей вне рассудка…
— Мама, — мягко прервала ее Эрика, — ты сейчас говоришь о себе?
— Конечно…
Эрика отвернулась. У нее не было сил смотреть, как это старое, слишком ярко накрашенное лицо озаряется вдруг светом, идущим из какого-то другого мира: мира грез. Она знала, что Дантес был едва знаком с ее матерью, что это была случайная связь, что Ma сама выдумала себе эту любовь после аварии и вот уже двадцать пять лет жила в своей неприступной крепости, более романтичной, барочной и более прекрасной, чем все замки, которые когда-либо возводило безумие Людвига Баварского.
— Все, я пошла…
— Ни капли жалости, — прозвучало напутствие Ma.
Дантес, повернувшись к озеру и глядя на парусники, своими черными пятнами нарушавшие спокойную безмятежность пастелей неба и воды, думал, что последняя волна XVIII века умерла у ног Мальвины фон Лейден, оставив на камнях «Опасные связи», как некий залог продолжения. Но от этих утонченных и извращенных игр, которые для салонов и праздности были тем же, чем «Истории, рассказанные на ночь» для нашей добропорядочной провинции, от этого собрания рассуждений, проклинающих укромные и часто посещаемые преисподнии, остался один лишь стиль, музыка которого завораживала больше, чем все эти па-де-труа порока и оскорбленной добродетели, которые вызывали озноб, но могли разве что заставить улыбнуться Освенцим. Трактат по обольщению и любовному плену, который вдохновлял Мальвину в ее стремлении уничтожить Дантеса, давно утратил свой дух злых чар и оставлял теперь лишь впечатление хорошей литературы.
Посол ждал свою жену и сына, предупредивших о своем приезде телеграммой. Они торопились из Парижа, разумеется, «спасать» его, и, разумеется, спасать от него самого. Ибо часы, которые он проводил в мечтах об Эрике, наполненные этим вкусом нежности, — «облокотясь на перила балкона, с которого видна дорога, ведущая от Луары к берегам Италии, стоит в тени оливковых ветвей, держа в руке цветок фиалки, который завтра уже увянет» — таили в себе, и он это знал, некую опасность, сокрытую в их упоительном потоке, стремящемся к неизведанным лиманам. И все же он улыбался, полной грудью вдыхая счастье. Тугие паруса, ветер с моря, нос корабля, начало бесконечности, безграничные пространства, неспешная длительность, неподвижный дрейф, эйфория, отдающаяся в висках стрекотанием кузнечиков и бреющими зигзагами стрекоз, первых вестников грозы, очарование всей этой медлительности и тяжеловесности, общего права, слившихся в одну ослепляющую невидимость, переполненную ярким светом… Наконец торжествовало то, что не могло больше внутри его томиться ожиданием счастья, наконец ликовала душа, освобождаясь от условностей, условий, забот о карьере, семейных уз и всего того, что еще пытается прошептать вам разум, когда голос его почти уже иссяк.
Выходя с террасы, он вздрогнул от неожиданности, заметив свою жену и сына: он не видел, как они вошли. Они говорили негромким шепотом, как в комнате больного, стоя под одной из тех шпалер XVII века на мифологический сюжет, которые ему вовсе не нравились и, в сущности, ценились из одной лишь своей редкости. Заботливое понимание без тени упрека, из опасения проявить нескромность, и слегка лишь отмеченное грустью, то понимание, которое проявляла жена с самого начала его связи с Эрикой, раздражало самой своей сестринской снисходительностью. Должно быть, у него за спиной они говорили о «кризисе зрелого возраста», обо «всех тяжких», в которые пускаются порой мужчины, разменявшие шестой десяток, когда какой-нибудь «юной авантюристке» удается подцепить их на крючок. Оступаются и падают: «Бедный Жан, он такой уязвимый!» В последний раз, когда он виделся с женой в Париже, он слышал, как она прошептала, таким тоном, каким, бывало, говорила его мать, когда у него была температура: «Бедный мой, несчастный…»
Посол поцеловал руку жены, не проронив ни слова, достал сигарету из серебряного портсигара, сын помог ему закурить. Дантес вдохнул дым и улыбнулся:
— Что ж, здравствуйте. Ты не похож на меня, малыш. Тебе здорово повезло.
У этого парня двадцати трех лет были плечи атлета, и Дантес, глядя на него, подумал, что наследственность не такая уж сволочь, какой ее принято считать. Крепко сбитый, всегда в первых рядах среди тех, кого на улицах Парижа нередко обдают слезоточивым газом, Марк просидел в средней школе на четыре года больше положенного, чтобы как следует научиться ненавидеть то, чему его учили.
— Спасибо, что приехал навестить меня, Марк. В прошлый раз ты так откровенно дал понять, что ненавидишь музеи… я уже думал, что между нами все кончено…
— Я никогда ни в чем тебя не обвинял, ты знаешь. Это ваши теоретики, не наши, привыкли все объяснять ненавистью к отцу… К этой компании «Взаимное подозрение, Отец и Сын» мы не имеем никакого отношения…
Дантес пытался согнать с лица то насмешливое выражение, в котором сын так часто его упрекал: для Марка юмор был неотделим от терпимости, которая в конце концов все проглатывала, этакий ловкий прием «трансцендентной» иронии, позволявшей легче все стерпеть. В общем, юмор оказывался оправданием пассивности. В основе его лежало принятие всего: искусство обезоруживать реальность, ополчившуюся на такую малость, как его персона, с большим запасом остроумия, остающимся, однако, неприкосновенным. Или вот еще что — Марк был неистощим в рассуждениях на эту тему — юмор, по его мнению, был одним из способов отдалиться, что позволяло буржуазной элите уживаться с любой недопустимой ситуацией в обществе. Стремление устроиться поудобнее, иными словами, просто устроиться.