Держатель Знака - Елена Чудинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда звонок наконец прозвенел, Олька оторвался от крышки парты, которую последние пять минут ожесточенно царапал сломанным пером.
— Знаешь, погоди… — остановил он Сережу, сорвавшегося было мчаться в рекреационный зал.
— Ну? — Сережа уселся на парту перед Олькой.
— Мне сегодня сон приснился… такой сон… — Олька откинулся на спинку скамейки. — Понимаешь, Сережка, мне приснилось, что я вот-вот смогу полететь… Все тело наливается такой силой, что я знаю, что еще изо всех сил напрячься — и я взлечу, стремительно, вверх… И я молю Бога: Господи, помоги мне взлететь, дай мне сейчас взлететь, я хочу ощущения полета… И тут появляется какая-то женшина в красном. И она говорит: не торопись, может быть, это и не от Бога… И я понимаю, что это не от Бога… И тогда я проклинаю Бога, чтобы полететь…
— Крыть нечем: ты в этом сне — весь, — прищурился Сережа.
— Не могу я тебя понять… — Олька повертел в пальцах карандаш. — Я же тебя видел… в церкви. Но неужели не унизительно для человеческого достоинства — падать на колени?!
— Унизительно не падать.
— Но ведь есть же гордость!
— Самая высокая гордость — смирение.
— А как же, где в христианстве место бунту?
— В христианстве ему нет места.
— Но ведь бунт — благороден! Помнишь, у Байрона в «Каине»? Гордость бунта, сила восстать!
— Природа бунта — паразитична.
— Что ты хочешь этим сказать?!
— Бунту нужен объект. Если у бунтарской натуры отнять все объекты, то ей ничего другого не останется, как восстать на самое себя. Ну и самоуничтожиться. Следовательно, существовать она может, только паразитируя.
— Пятерочка по логике. Твой Флоренский тебе в кровь и плоть въелся. Кстати, о плоти. Твое христианство зачеркивает плоть. А почему? Ведь плоть обогащает. Она дает ощущения.
— И берет тебя. Неужели даже тот «насморк», который ты подхватил осенью, ни на что тебя не натолкнул?
— Ерунда. Тело дает мне жизнь ощущений — это главное.
— С тобой бесполезно разговаривать. Ты задавлен своей, как говорят индусы, нижней чакрой.
— Меня это устраивает.
— А я чертовски рад, что ты — наш. По твоим склонностям я скорее бы ожидал тебя увидеть каким-нибудь «вольнопером»… Хотя, слушай, ты ведь собирался на ускоренные курсы. Значит, ты бы сейчас был прапорщиком, ты ведь их кончил?
— Кончил.
— Здорово все-таки. А каким тебя сюда ветром забросило?
— Недавно. Я был сюда прислан к Петерсу… по одному делу. — Уже пришедший в себя, Сережа даже улыбнулся тому, к какой акробатической изворотливости формулировок толкает его почти физическое отвращение ко лжи.
— Я тоже не очень давно. Из Москвы. Слушай, у тебя сейчас время есть?
— Пожалуй, да.
— Я тут рядом — в общежитии Чека. Завернем ко мне?
— С удовольствием.
«Идиот! Надо же было отговориться делами… Но не случайно же так случилось. Ведь случайного не бывает. А мне сейчас нужно развлечься».
Они сворачивали уже с Невского в переулок.
— Слушай, а как братец твой Женичка?
— Женя погиб.
— Извини, Сережка. Давно?
— Порядком. В восемнадцатом.
— Ясно. — Олька шел быстро и весело, казалось, ему хочется разбежаться и подпрыгнуть.
Двери оштукатуренного желтым трехэтажного дома то и дело открывались, пропуская людей, по большей части молодых, в шинелях и кожанках, коротко подстриженных женщин в сапогах и коротких юбках, в красных косынках и без косынок…
— Абардышев! Олег! Приходи чай пить!
— Не могу, занят! — крикнул Олька куда-то в глубину людного вестибюля, где стоял непрерывный гул голосов и желтый махорочный дым. Откуда-то тянуло стряпней на скверном жире. Поблескивали металлом вешалки гардероба — конечно, никто не раздевался. Сережа услышал в себе веселое ощущение безопасности, то ощущение, которое всегда необъяснимо овладевало им в особенно рискованных ситуациях. Он поднялся вместе с Олькой по лестнице на третий этаж (на каждой площадке оживленно курили девушки и молодые люди).
— Нет, дурачье, это же гениально придумано!
— Васька, и много таких отрядов будет?
— Пропорционально оборонным войскам. Здорово, Абардышев!
— Здорово, Федорук!
Олькина дверь оказалась в конце грязного, заплеванного окурками самокруток коридора, у мутного окна с широким каменным подоконником. Абардышев отомкнул ее ключом, взятым у стриженой девушки на вахте.
Они прошли в комнату, в которой нельзя было подойти близко к окну из-за того, что половину ее занимали до потолка громоздящиеся друг на друга школьные парты. Из-за этого же было и довольно темно. В комнате стояли две железные койки — одна из них зияла пружинной сеткой, другая была кое-как заправлена серым солдатским одеялом. Паркетный грязный пол был усыпан все теми же окурками.
— А свинарник у тебя, — Сережа присел на стол, вытаскивая было портсигар, но, вовремя спохватившись, не вытащил.
— А, не до того, — тряхнул пепельными кудрями Олька. — Черную работу кончим, будем там все эти дворцы с алюминиевыми колоннами строить. Хотя знаешь, Сережка, тьфу ты, спички отсырели, темновато у меня, да? Зато — пока один, а в этом — того-этого — есть кое-какие преимущества.
— А ты все такой же бабник.
— А ты все такой же средневековый рыцарь с обетом целомудрия? «Тело — инструмент духа», который должен быть чистым, а то куда-то там не пойдешь не поедешь… Помню я все твои теории.
«А здорово я отвык от родного произношения с этим питерским рассыпанием сухого гороха», — невольно отметил Сережа, слушая Ольку. По обыкновенной своей манере Олька как бы нарочито утрировал московское растягивание гласных, играя плавными интонациями, как сытый котенок, жмурясь, играет с клубком. Олег Абардышев действительно изменился мало. От него, как и прежде, веяло какой-то беззаботной прозрачной порочностью. Это была не та порочность, что губила когда-то Женю: это была порочность без боли, без муки, без «торжества святотатца» и без отвращения — это было какое-то невиннейшее неразличение Добра и Зла.
— Так о чем я бишь? А, ну да! Эта черная работа очень по мне… Ты Блока любишь? «Пальнем-ка пулей в Святую Русь»! Вот где сила бунта, куда Байрону! Помнишь, мы с тобой спорили о бунте? Вот он и вырвался, бунт…
— Вырвался или … выпустили?
— Ну, предположим, и выпустили, — улыбнулся Абардышев. — Мы выпустили. Знаешь, теперь-то об этом уже можно говорить — я ведь еще в гимназии в партию вступил. Помнишь, ты еще спрашивал, почему у меня пальцы черные — мы прокламации набирали тогда у Бельки Айзермана. Я их тогда от типографской краски не мог оттереть… Слушай, а ты чего в перчатках?