В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это было, как потом выяснилось, зря. ЖЭК отнимал у взбунтовавшихся жильцов аргумент за аргументом. Поставили газовую колонку, и потекла из крана горячая вода. Срезали часть туалета и начали устанавливать ванну. Правда, подключить так и не успели, но это был уже другой вопрос. Бороться за подключение ванны и восстановление пола, разрушенного для проведения коммуникаций, значило бороться за эту квартиру, а запал-то был уже другой. Из всех доводов самым сильным оказались окна, потому что расширить их было нельзя, не обезобразив при этом архитектурную ценность фасада, а санитарные нормы жить с такими окнами не позволяли. Таким образом, всплеск коммунального братства явился завершающим актом их совместного житья. Скоро все они получили отдельные квартиры в разных концах города и постепенно потеряли друг друга навсегда.
Мир вокруг меня стягивался, заворачивался вовнутрь и при этом бесконечно, стремительно расширялся: деревья улетали в переулки, растворялись в небе и незаметно вновь возвращались на свои места и вновь начинали полет. Я чувствовал, что каждый мой вздох может быть последним и меня вот-вот разорвет. Пожалуй, это было состояние счастья, хотя само слово «счастье» еще отсутствовало в моей речи. Я испытывал жалость неизвестно к чему, собственную жалкость, и умиление, и восторг. Случилось это давно…
Мы бежали по большому дворовому садику за Сашкой Лукиной. Она бегала быстрее всех мальчишек, поэтому мы и собрались стаей – казалось, что всем вместе одолеть ее будет легче.
В короткой рыжеватой стрижке, с зелеными беспричинно смеющимися глазами, с цыпками на ногах, не кокетливо вовсе, а спортивно обнаженных короткой, цветастой, мятой юбкой, она была похожа на мальчишку. Голос хрипловатый, вечно простуженный. Квакинская независимая ухмылка. Вся она была вызов мужской части населения. Мы гнались за ней остервенело, мы жаждали победы. Однако догнать ее было невозможно.
Наконец она не от усталости вовсе, а напротив, всем видом подтверждая безнадежность наших стараний, падала на газон, опрокидывалась на спину и хохотала. Мы стояли вокруг нее, загнанно дыша. До того мы подбадривали себя криком и улюлюканьем, а тут вдруг разом замолкали.
Молчанию в этом возрасте человек еще не обучен. В молчании в этом возрасте чудится что-то пораженческое. Во всяком случае, оно является знаком какого-то трудного переживания. Мы стояли вокруг хохочущей Сашки и молчали.
Вокруг была яркая весна. Ольха роняла в ежик травы свои сережки, и те извивались мохнатыми гусеницами. Над ними перемещался пух, сдуваясь в бугристые загадочные формы. Мы стояли над Сашкой, и руки у нас были глупыми, как, вероятно, и мы сами.
А мир сжимался, превращаясь в щекотно-болезненную точку в том месте, откуда начинают волшебным веером расходиться ребра, и внезапно расширялся в бесконечность так, что начинала кружиться голова и тело становилось невесомым.
Вряд ли мы тогда понимали хоть что-нибудь. Скорее всего, мы тупо пытались сообразить, зачем так яростно гнались за Сашкой и как нам теперь употребить этот никчемный энтузиазм. Мы были потрясены, что смысл погони еще каких-то несколько секунд назад был каждому ясен, а теперь мы его напрочь забыли. Но память об этом смысле как будто продолжала пульсировать еще в нашем теле, вот в чем дело. Вряд ли мы сознавали, что это была любовь, но это была любовь, в чем теперь уже нет сомнений. Однако не та любовь, когда говорят, например, «я люблю молоко», совсем другая, и она была нам еще не по уму.
Смешная получилась фраза. Будто любовь вообще бывает по уму. Спросить бы об этом женщину. Но она, слава богу, так же как мы, пребывает в прекрасном заблуждении, и в отличие от нас, не пытается разъять тайну. Быть может, эта мудрая нелюбознательность косвенное свидетельство того, что тайна в ней самой?
Однако, как мне представляется, с этого момента фрагменты мира начали срастаться в моем сознании в единую картину. Книжные строки уже не напоминали очереди насекомых к водопою, и произносимые слова нашли себя в словах написанных. Ночное небо перестало казаться покрывалом с дырочками, которые пропускали неизвестного происхождения свет. И я физически почувствовал, что земля круглая, и узнал, что тех, кто ходит по ней вниз головами, называют американцами. Еще я узнал, что то, что близко, не всегда понятно, и не во всякое далеко можно доехать на электричке.
Выходит, хохочущая на газоне Сашка подарила мне мир? Забавно.
Лето – не просто блаженство и ожидание, оно еще откладывает воспоминания. А воспоминания, чем дальше, тем больше состоят из фантазий. А фантазии, чем дальше, тем больше всё о детстве. Там еще все может быть всем, и ты можешь быть кем угодно. Например, ракушкой, самосвалом, хитрым гномом или девочкой.
А может быть, девочка эта действительно была? Были дача, скука, лето, коварство и любовь. Почему бы не быть еще и девочке? Впрочем, это не важно.
* * *
Девочка уже второй час без дела бродила по комнате. В воздухе после слишком яркого полоумного дня царил солнечный мрак. Редкая крона вишни, словно рыбацкая сеть, четкой тенью лежала на предметах, и, как в температурном сне, девочке казалось, что эта неосязаемая сеть то и дело путает ее движения.
Она села перед зеркалом и стала расчесывать длинные каштановые волосы: то разбрызгивала их электричеством расчески, то снова укладывала, шевеля голыми плечиками в ответ на их щекотку. При этом татарские отцовские глаза – две крыжовины – смотрели строго.
Вдруг, резко вскочив со стула, она подошла к окну. Но этот жест мнимой решимости тут же раздосадовал ее. Девочка переставила солонку к чайнику и та, попав в тень, растворилась на скатерти.
«Зачем они привезли меня сюда, в этот проклятый дурдом!» – сказала она вслух. Слово было мамино, но девочка не помнила об этом, как почти не помнила уже и о том, что родители по ее же просьбе забрали ее из пионерского лагеря и «заточили» в этой небольшой комнате, которую сняли на август.
Не прошло и недели, как все эти поцелуи в малиннике и даже драка с девчонками стали казаться ей куда веселее ее нынешнего житья.
Мама с папой ее, конечно, не любят. Ну, то есть любят, но не так уж сильно, как иногда изображают. Однажды утром, открыв глаза, девочка увидела, как отец, наклонившись в постели над мамой, передает ей из губ в губы косточку абрикоса. Губы обоих были глупо округлены, как у мальчишек, когда они дуют в дворницкий шланг или пьют из него воду. Волосы мамы рассыпались по подушке, глаза были скошены и дрожали. Мать выпускала косточку, отец втягивал ее в себя, и у него худели щеки. Им без нее было ну совершенно замечательно!
Она снова села перед зеркалом и перекинула волосы на грудь так, что в них потонуло совсем лицо. Лишь губы и глаза светились темнотой и блеском. Девочка подула – волосы раскрылись, как полы шатра. Снова собрала их и снова слегка подула. «Ш-ш-шамаханская царица», – прошептала она низким голосом.
Такой она себе нравилась. Ей вдруг нестерпимо захотелось поцеловать свои губы, крепко сжать плечи, обнять себя. Но она не сдвинулась с места.