Ее я - Реза Амир-Хани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Али был в растерянности, но, когда услышал первую же фразу Мешхеди Рахмана, недоумение его исчезло.
– Сын хозяина помер…
Али словно уже знал это. Он словно сам пришел к такой догадке. Соскочив с повозки, Мешхеди Рахман обнял Али, а рабочие сначала потихоньку, а потом уже без стеснения начали рыдать, и их слезы, как дождинки, падали на покрытую глинистой пылью землю. Веселые мадьчишки – месильщики глины смотрели друг на друга ошеломленно. Мирза и Искандер разговаривали, стоя у ворот. Все говорили о хозяине, какой он сдержанный. Немат сказал:
– Если бы не крикнул сейчас, а так – ни слезинки же нет… Да онемеет мой язык… Умер!
– А что случилось-то?
– Случилось, брат…
У Искандера слезы текли по щекам. В качестве распорядителя траура он отдал приказ:
– Я Мирзе уже сказал: завтра фабрика не работает. Всем вам нужно прийти в город, в дом хозяина, помогать будете. На траурные даты мохаррама приходите выражать соболезнования бригадами…
Исфаганцы, работающие в штольне, напомнили ему:
– Завтра мы должны закончить забой.
– Хорошо. Абдель и исфаганцы остаются завтра, но только до обеда. После полудня в город приходите…
Мешхеди Рахман все держал голову Али в объятиях, и все рыдал, и так говорил Али:
– Юный хозяин, знай одно! Твой дед, он самый мудрый из всех. Тот, кто смерть сына может скрыть от внука…
Али пытался разглядеть, где дед, и многие смотрели в сторону степи, а дед скакал там, где уже не было фабрик с их трубами. Несся быстро, как смерч, и в туче пыли конь казался светлой молнией. Абдель-Фазул воскликнул:
– Слышите свист цепи?
Фаттах летел во весь опор. Хлестал коня немилосердно. И так бил его в бока, что щиколотки заболели. Длинная грива билась на ветру, и конь был уже весь мокрый от пота. То же и всадник. Тюбетейку сдуло с головы Фаттаха – он даже не заметил. Скакал и скакал, с такой скоростью, что и думать ни о чем не мог. Ни об Али, который уже все знает, ни о теле сына, которое завтра привезут из Казвина. Льдом обложили… «Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку…»
Он не хотел возвращаться. Хотел бы скакать до конца степи. Через горы Кяхризак и дальше. До самого моря. До края света.
* * *
Может, целый час, а может, и два часа все стояли и ждали. Наконец всадник вернулся. Конь плелся еле-еле. Фаттах, словно мертвый, мешком осел в седле. Ноги в стременах, голова упала на шею коню, и обе руки висят по сторонам конской шеи. Еле-еле держится в седле, но конь его не сбросил. А белый цвет конского крупа стал красным – все исхлестано цепью. Когда конь приблизился, все увидели, что из дрожащих ноздрей его течет кровь. И язык вываливается. Изо рта пар шел, хотя погода вовсе еще не была холодной. Словно конь ждал чего-то. Рабочие подбежали к нему, и Немат, схватив хозяина в охапку, снял его с седла. Из глотки старика еле слышно донеслось:
– Оставьте меня… Сам дойду…
Когда Немат поставил хозяина на землю, напряжение коня достигло крайней точки. Животное заржало. То есть даже не заржало – это скорее походило на вопль человека, чье тело распиливали тупой пилой. И конь, подогнув передние ноги, упал на коленки. Боролся за жизнь, но уже не выдерживал. Трепет прошел по его телу, и он завалился на бок. Дважды дернул головой, елозя по земле. Хотел заржать, но не смог. И больше этот конь не поднялся с земли…
Всякий раз, как Дарьяни спрашивал со своим азербайджанским акцентом, когда папа твой вернется из России, я отвечал: «когда рак на горе свистнет». И вот время это пришло, но отец не вернулся. И послышался словно действительно свист, словно печальное пение свирели, жалующейся на разлуку. Тоскливая песня о чужбине и расставании… Скорбели и мужчины, и женщины. «О, Али…» Как мы ждали отца! Это ожидание делало нашу жизнь наполненной. Вот он приедет из Баку, и в переулке Сахарной мечети ему устроят пышную встречу – бывало, даже арку триумфальную устанавливали. И все будут говорить: «Ну вот, Али, и вернулся твой отец!» И Дарьяни со своим красным бритым лицом будет обниматься, царапая меня щетиной, и навязывать мне сладости, и говорить, прибавляя свои азербайджанские словечки: «Скажи отцу, помимо властей предержащих, пусть не забудет и соседей. Пусть и нам во имя Аллаха что-то перепадет!» Я был счастлив от мысли, что отец вернется и что его пышно встретят. И нельзя сказать, чтобы этого не произошло: встретили еще пышнее и торжественнее, чем можно было ожидать. И арку триумфальную поставили, только убрали ее не ветками самшита, а черной тканью из мануфактурной лавки Мохаммада-Хусейна. И нельзя сказать, чтобы никто меня не обнимал, – обнимали, и еще крепче обычного, но только не улыбаясь, а рыдая. И не то чтобы со мной никто не разговаривал – разговаривали, вот только никто не поздравлял, никто не желал новых успехов, значит, это было необязательно. Нани не пришлось зажигать курильницу с рутой для праздничной встречи, и курильница эта валялась сиротливо, как сиротой теперь оказался мальчик по имени Али…
Мне тяжело вспоминать подробности тех дней. Все смешалось в памяти, помню только, что на обратном пути с фабрики я сидел на переднем сиденье «Доджа», а на заднее сиденье рабочие уложили деда. Водитель ехал молча, как воды в рот набрал. На улицу Хани-абад въехали, когда уже начало темнеть. Везде зажигались огни, и время еще было торговое, но многие лавки оказались закрыты. Может, жестянщики и печники обычно закрывались раньше, но и мясная лавка, и шашлычная были заперты. Словно траурная пелена накрыла всю улицу. Только мануфактурная лавка работала, да и там свет прикрыт был. Позже я понял, что они были заняты раскройкой ткани для траурной арки. И лавка Дарьяни не была закрыта. Как подъехали к переулку Сахарной мечети – так и поразились все, включая водителя. Это напоминало большой благотворительный ужин для всех странствующих. Народу – не протолкнуться. Кто-то размешивал питье в баке, кто-то затягивал черным стены, кто-то толковал с Дарьяни, не пора ли, мол, закрывать торговлю. Подметали переулок и вспрыскивали его водой. Напротив деревянной входной двери дома было установлено черное знамя с двадцатью лучами «друзей Хусейна». И с самого начала переулка через каждый метр на земле стояли светильники в ажурных сетках. Были зажжены и сорок светильников-фонариков на траурном транспаранте Хусейна: в первом ряду, то есть самом нижнем, – шестнадцать, во втором – двенадцать, в третьем – восемь и в последнем, самом верхнем, – четыре… А что это ты сейчас делаешь? Считаешь общее число, проверяешь, действительно сорок или нет? Ох, удивительное это ремесло – писательство. Я вот думаю, будет там сорок или нет – небо ведь на землю не рухнет!
…Впрочем, о чем я говорил? О теле отца. Это был тот самый вздох Дарьяни, о котором я писал раньше (смотри главу «2. Она»). Я всем своим детским умом чего-то такого все время ожидал, но разве кто-то ко мне прислушивался? Ведь я и Марьям говорил об этом, и всем в доме говорил…