Женщина справа - Валентен Мюссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но вы это уже сделали. И в ближайшее время не намерены отступать, не так ли?
Был ли у меня вообще ответ на этот вопрос?
– Не знаю, куда все это меня заведет…
– К правде?
– Может быть.
– Дэвид, вы боитесь узнать, что произошло с вашей матерью?
– С чего бы мне бояться?
– Со времени нашей последней встречи я задал себе много вопросов. Меня мучает совесть… Может быть, это ошибка – показать вам это фото и дать ложные надежды. Никто не может знать, что было у Уоллеса в голове. Иногда живешь куда счастливее, оставаясь в неведении относительно некоторых вещей.
– Сейчас мое счастье не имеет большого значения.
– Доставьте мне удовольствие, зовите меня Сэмюэл. Вы будете держать меня в курсе? Что бы вам ни случилось узнать.
– Обещаю вам это, Сэмюэл.
Вернувшись к себе, я пришпилил на пробковую доску заметки, сделанные в библиотеке, а также несколько броских статей, где моей матери приписывался распущенный образ жизни. За эти несколько дней я собрал о ней больше подробностей, чем за всю свою жизнь. Однако в цепочке недоставало слишком много звеньев. Звонок Кроуфорда снова поставил в центр внимания вопрос, в который я до этого не углублялся: что связывает Хэтэуэя и Харриса? Чем больше я думал о главных действующих лицах этого дела, тем меньше становилось определенности. Действительно ли мужчина из «Голубой звезды» был ключом к тайне? Какую роль в этой истории играли Харрис и Уэллс? Норрис и Коупленд были всего лишь полицейскими-карьеристами или участниками настоящего заговора? Почти весь вечер я просидел у себя в кабинете, раздумывая и закапываясь в какие-то пустяковые дела. Сна не было ни в одном глазу.
Только к 11 вечера я услышал с улицы шум машины, которая, кажется, остановилась неподалеку от дома. Я легко мог бы не обратить на это внимания, но из любопытства подошел окну. Была глубокая безлунная ночь. Успевший подняться легкий туман занавешивал въезд в дом. Сперва я не увидел ничего определенного, но, когда глаза привыкли к полумраку, ясно разглядел силуэт за деревянным палисадником, ограждавшим часть территории.
Там стоял мужчина, в этом я был почти уверен. Я не мог ни разглядеть его лица, ни определить возраст. Он стоял совершенно неподвижно и смотрел в направлении окна моего кабинета. Он меня выслеживал. Несколько секунд я был не в состоянии сделать ни малейшего движения. На короткое время я заметил красноватое свечение от сигареты и дымок, поднимающийся над неизвестным. От мужчины не могло укрыться, что я заметил его присутствие. Несмотря на это, он даже не попытался спрятаться или удрать. Я сразу же понял, что глагол «шпионить» здесь не самый подходящий. Незнакомец самоуверенно в упор смотрел на меня. Будто «на слабо́». Он хотел, чтобы я его увидел.
Казалось, время застыло в неподвижности. Незнакомец адресовал мне еле заметный кивок – один из тех неопределенных знаков, которые в зависимости от ситуации можно с одинаковым успехом принять за дружеские или угрожающие. Разумеется, я счел правильным второй вариант. Затем незнакомец повернулся и не спеша направился прочь. Чтобы отреагировать, мне понадобилось несколько секунд, о которых мне тут же пришлось горько пожалеть. Наконец я выскочил из комнаты и на полной скорости пробежал через весь дом. Отперев дверь и потеряв при этом драгоценное время, я, не останавливаясь, выскочил на улицу. Полный растерянности и гнева, я крутил головой во все стороны, но было слишком поздно.
Я был один.
Незнакомец и его машина уже исчезли.
22 января 1959 года, четверг
Она никогда не любила смотреть на себя в зеркало. Даже когда мать, пытаясь успокоить ее и внушить, что ее физические недостатки находятся прежде всего у нее в голове, она с давних пор комплексовала по поводу своего носа – слишком короткого и немного вздернутого, – к счастью, Уоллес Харрис не имел особой склонности к профилям. И это не считая подбородка, который придавал ей до ужаса упрямый вид. Ей уже немало рассказывали о хирурге с Франклин-стрит, способного творить настоящие чудеса, но ее слишком пугала сама мысль оказаться на операционном столе. Один вид шприца или запах эфира вызывали у нее тошноту. Обычно все представляют себе, что актрисы проводят все время, замирая в восхищении перед зеркалом, в то время как для большинства из них посмотреть на себя – настоящее испытание. Когда ее гримировали, она волей-неволей оказывалась лицом к лицу со своим отражением. Для таких случаев она завела привычку бесконечно повторять свое имя, чтобы убедиться, что лицо в зеркале – ее собственное, она проверяла свою подлинность, как проверяют подлинность золота: «Элизабет Бадина, Элизабет Бадина, Элизабет…»
Со временем эти семь слогов сами собой сократились до более простого варианта и вызвали эффект, противоположный ожидаемому. По мере того как грим покрывал ее лицо и приближался момент появиться в свете софитов, Элизабет медленно уступала место другой личности. Ощущение, которое мало кто способен понять. Та, другая, которую она множество раз видела в глупых газетных хрониках или на светящемся экране в кинозалах студии, где согласно замыслу режиссеров проходили показы черновых съемок. Это была чужая девушка, какая-то не такая, с холодным лицом, как у Хеди Ламарр[62]. Для всех, разумеется, Элизабет и чужачка представляли собой одну личность. Элизабет не могла сердиться на них за это: как они смогли бы увидеть различие между ними?
Поймав взгляд Лоры в зеркале гримерки, Элизабет вышла из задумчивости. Слои грима казались у нее на лице второй кожей.
– Тебе не кажется, что уже достаточно?
Лора продолжила прикладывать к ее скулам кисточку с пудрой.
– Почти закончено… Ты же знаешь первую заповедь Божества: «Чтобы женщина смотрелась естественно на экране, надо, чтобы в жизни она выглядела настоящим пугалом».
Они одновременно рассмеялись.
В первый день съемок Элизабет не поняла, почему во всех разговорах постоянно произносится «Божество». Добросердечный рабочий съемочной площадки объяснил ей, что речь идет о Харрисе собственной персоной. Режиссер прекрасно знал прозвище, которым его наделили, но не только не огорчался, но казалось, считал его поводом для гордости.
Несмотря на то, что столько актеров втихомолку ненавидели его, Элизабет восхищалась Уоллесом Харрисом. Она любила его неимоверную живость ума и культуры, которые ничто не предвещало в этом низкорослом нахмуренном человечке, всегда одетом кое-как. В этом храме кино все настолько зависело от внешности, что эта странность ее успокаивала. В его присутствии она никогда не чувствовала себя обязанной прятаться, изображая кого-то другого. У нее было впечатление, что он единственный, кто может читать в ней. Именно поэтому он и выбрал ее среди стольких претенденток.