Прекрасные изгнанники - Мег Уэйт Клейтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы лежали на кровати, солнце светило в высокие окна, в номере пахло кофе, который мы уже почти допили, и выпечкой, которую я принесла из любимой пекарни Эрнеста. На застеленном белой салфеткой подносе остались последняя булочка с изюмом и половинка круассана. В комнату проникали звуки утреннего Парижа: милая моему сердцу французская речь, гудки клаксонов и плеск воды в Сене. Но Хемингуэй ничего не замечал, он видел лишь рецензии, которые только что достал из конверта (он сам попросил Макса Перкинса прислать их все в одном письме).
— Смотри, Клоп, в «Нью-Йорк таймс» тебя хвалят, — сказала я.
Их обозреватель писал, что рассказы, которые, за редким исключением, уже публиковались в журналах, все еще чертовски хороши, и о пьесе тоже отзывался благожелательно. «Пятая колонна» до сих пор так еще и не была поставлена в театре, поскольку первый продюсер умер, а второй никак не мог найти деньги на постановку. Эта пьеса была очень дорога Эрнесту, он прикипел к ней своим большим сердцем, но все остальные в основном оставались равнодушными к его драматургическому опыту. В журнале «Тайм» «Пятую колонну» назвали расплывчатой и путаной. В «Нейшн» писали, что пьеса почти так же плоха, как роман «Иметь и не иметь», который, как они уточнили (на случай, если бедный Клоп забыл, что они уже его оценивали), был худшей книгой Хемингуэя. И почти все повесили на нее ярлык «мелодрама».
Я понимала, что все решат, будто девица, которая скачет от одного мужчины к другому, а в свободное время, пока солдаты голодают, покупает себе дорогие меха, списана с меня, но постаралась заткнуть свою ненависть к пьесе подальше.
— Книга хорошо продается, — продолжала я.
— И продавалась бы еще лучше, если бы Скрибнер выделил ей больше места на прилавках и организовал достойную рекламу. Полин говорит, что в день выхода он даже не выставил ее в витрине своего магазина!
Полин…
— Может, она просто не заметила?
— Она не такая дура, как тебе хотелось бы, Марти.
Я вовсе не хотела, чтобы Полин была дурой; более того, я никогда и не считала ее таковой. Полин проявила достаточно смекалки, если сообразила, как испортить мужу праздник. Но не обсуждать же это сейчас, когда Эрнест и без того был не в духе.
— Зато теперь ее выставили, — ровным голосом сказала я.
— Да моей книгой, черт побери, должны были заставить всю витрину! Все полки на Пятой авеню!
— Уверена, это смотрелось бы роскошно: великолепная обложка во всю витрину с твоим именем размером с козырек.
— Обложку они, кстати, сделали самую примитивную: только мое имя и название на какой-то жуткой ленточке. Можно подумать, весь художественный отдел забастовал, когда пришло время придумать дизайн.
— А по-моему, потрясающая обложка. Невозможно пройти мимо, так и хочется открыть книгу.
Но Хемингуэй никак не желал успокоиться и продолжал бушевать:
— А эти евреи, чтоб им пусто было, все никак не могут включить мозги и довести пьесу до сцены.
Я медленно допила последний глоток кофе, обдумывая, как лучше отреагировать на подобное замечание, и поставила пустую чашку на поднос. А потом решила, что, учитывая настроение Эрнеста, насмешливый тон будет уместнее, чем осуждающий.
— Ну а евреи-то тут с какого боку, Несто?
— Да с такого, что это треклятые жиды во всем виноваты!
— Эй, поосторожнее, дубина бесчувственная. Ты ведь сейчас лежишь в кровати с еврейкой, я могу и обидеться.
— Ты не еврейка, Муки. Они не бывают блондинками, да еще с такими роскошными ногами.
— Ты ничего не знаешь о евреях, Несто.
— Я знаю, что эти чертовы жиды замордовали мою пьесу!
— Может, твоя пьеса именно этого и заслуживает?
Я понимала, что это удар ниже пояса, но Хемингуэй в «Пятой колонне» выставил меня круглой дурой, да еще и отказывался это признать. Так что в глубине души, в ее мстительном уголке, я даже получила удовольствие оттого, что рецензии на пьесу были разгромными.
— Моя мать наполовину еврейка, но она самая достойная женщина в мире, — заявила я.
Слов о пьесе было уже не вернуть, и я подумала, что теперь Эрнест оставит мою героиню все той же дурой, вот только посвящение мне и Хербу вычеркнет.
— И мой отец тоже был евреем, — добавила я.
— Студж, ты чертова богобоязненная христианка.
— Единственный бог, которого я боюсь, корчит из себя гребаного наблюдателя, пока Гитлер посылает всех нас в преисподнюю!
Эрнест перевернулся на бок, лицом ко мне, и случайно столкнул поднос. Я потянулась, чтобы его поймать, но было уже слишком поздно. Поднос, чашки и тарелка с булочкой и половинкой круассана оказались на полу. Эрнест испуганно посмотрел на меня и расхохотался. Он всегда с юмором относился к своей неповоротливости и по-доброму смеялся над собой, так что всем сразу становилось легче. Я даже порой подозревала, что он нарочно, чтобы в разгар ссоры сбить градус напряжения, роняет лампы и разливает кофе.
— А я, оказывается, люблю женщину, которая не боится смачно выругаться.
Хемингуэй снова рассмеялся: еще один шаг подальше от ссоры.
Я решила ему подыграть, раз уж он взялся редактировать свою работу, понимая, что настоящих ругательств никогда не напечатают.
— Срать я хотела на твой дерьмовый фашистский антисемитизм!
Эрнест слез с кровати и переложил все с пола на поднос.
— Да срать на мой дерьмовый антисемитизм, — согласился он и, стоя у кровати в одних трусах, протянул мне поднос. — Скушай булочку, Марти.
— Я свою уже съела, это твоя.
— Я хочу, чтобы ты съела эту.
— Ты же вечно самое вкусное приберегаешь на потом.
— Но сейчас я хочу, чтобы ты ее съела.
— Хорошо, что мы хоть кофе допили.
— Хорошо, что чашки упали на ковер, а не на пол.
Эрнест все еще продолжал распекать критиков и неудачливых продюсеров, когда пришли новости о La Despedida. Двадцать восьмого октября в Барселоне состоялся прощальный парад интербригад: они были официально расформированы и покинули Испанию. Информацию о параде, чтобы уменьшить риск налета фашистских бомбардировщиков, вплоть до самого его открытия держали в тайне, но на улицы города все равно вышло триста тысяч человек. Венгерский фотограф Роберт Капа делал репортаж и, отдавая дань уважения бойцам, надел костюм с иголочки и галстук. Нам было тошно оттого, что мы не можем стать свидетелями всего этого, а вынуждены сидеть и ждать писем, репортажей и выпусков кинохроники, чтобы почерпнуть информацию оттуда. В результате Эрнест снова отправился в Испанию, а когда вернулся в Париж, чтобы восьмого ноября вместе отметить мой день рождения, настроение у него было еще хуже, чем до поездки.
Праздник, естественно, получился мрачным. Накануне за ужином мы слишком много выпили, а наутро, проснувшись с головной болью, снова начали переругиваться, и даже мой день рождения не мог нам помешать. А тут еще пришли страшные новости из Германии и Австрии. Ночью фашисты сжигали дотла синагоги, выгоняли евреев из домов, а вещи и мебель выкидывали на улицу, грабили их магазины. В газетах писали, что в одной только Вене были арестованы пятнадцать тысяч евреев. Многие кончали жизнь самоубийством, только бы не попасть в концлагерь.