Азазель - Юсуф Зейдан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закрыв глаза, я произносил молитву вновь и вновь, голос мой становился все громче, и вскоре я сорвался на крик, заполнивший собой окружавшую меня пустоту. Ту самую первозданную пустоту, из которой вышло все сущее. Когда солнце достигло зенита и я больше не отбрасывал тень, я зачерпнул чистой воды и вылил ее на голову, чтобы очиститься от всего, что было. Тем самым я совершил обряд крещения и тогда же, в порыве внезапного просветления, решил, что должен принять новое имя… Гипа… которое являлось первой частью ее имени. Так меня зовут и по сей день…
* * *
После совершения таинства крещения я с удовольствием ощутил, что стал совсем другим человеком — тем, который давно дремал во мне. Теперь я, монах Гипа, уже не тот малец, на чьих глазах был убит отец, не подросток, взрослевший под присмотром дяди в Наг Хаммади, и не юноша, когда-то учившийся в Ахмиме… Я — другой, наделенный таинственной благодатью, родившийся второй раз.
По мере того как солнце клонилось к закату, моя тень становилась все длиннее. Она стелилась передо мной и вела на восток. «Неужто я иду в Иерусалим, — подумалось мне, — туда, где зародилась вера, или я двигаюсь на восточный край земли, в самую пустынь? А может, я хочу погрузиться в себя, узреть начало начал и познать Бога?» Нет, я не ждал никакого ответа, потому что на все многочисленные вопросы ответ был только один.
Ближе к закату я пришел к тому месту, где берут свое начало границы между землей, морем и небом. Я вновь мог различать людей и растения и впервые понял, что люди — как деревья, а деревья — как люди, хотя людской век намного короче. Ночь я провел на окраине рыбацкой деревушки, привалившись спиной к ветхой стене какого-то полуразвалившегося строения. Утром я вошел в деревню и поинтересовался у такого же тощего, как я, местного жителя, латавшего сеть, не нужна ли ему моя помощь. Он предложил мне тарелку ухи, в которой плавали кусочки белого мяса. Я ни разу не ел рыбу, но в тот раз решил попробовать, поскольку тот, кто прежде отвергал рыбные кушанья, теперь был другим человеком.
Я проводил дни, помогая сельчанину чинить сети, а он делился со мной едой, которую его старая жена готовила для нас дважды в день. Спустя какое-то время я извинился перед ним, сказав, что должен идти дальше, и двинулся на восток. Несколькими днями позже я пришел в город Дамиетта, где жили рыбаки, строители лодок и несколько торговцев. Здесь я провел три месяца или чуть более. Днем я работал плотником на верфи, а по ночам чинил сети и спал по несколько часов в сутки. Моим работодателем был тамошний рыболовный начальник, в подчинении которого находилось около двадцати таких же, как я, трудяг — рыбаков и умелых плотников. Он был христианином и, в общем, неплохим человеком, как того требовала его вера, к тому же довольно состоятельным… Почему Иисус Христос сказал, что богатому войти в Царствие Небесное труднее, чем верблюду пролезть сквозь игольное ушко? Как-то раз я сказал этому дамиетцу, что руководить работой рыбаков и плотников — самое лучшее занятие для христианина, ибо апостол Петр — камень, на котором воздвигнута церковь, — также рыбачил в море. А Иосиф (плотник) воспитал Иисуса Христа. Мой хозяин усмехнулся и сказал:
— Мне это известно, но я не выбирал ни рыбалку, ни плотницкое дело. Мой отец, а до него мой дед, сделали этот выбор за меня. Если бы я мог решать, то предпочел бы выращивать хлеб. Ненавижу море всякий раз, как оно забирает жизнь кого-нибудь из моих людей! — И он печально покачал головой, продолжая надзирать за тем, как работают рыболовы и плотники.
Размеренно и спокойно протекали мои дни и недели в Дамиетте. Наступила зима. Время от времени я выписывал больным лекарства, которые помогали им исцеляться, и благодаря этому приобрел в городе славу врача. Но мне все же пришлось оставить его. Это случилось сразу после того, как я отверг предложение градоначальника поселиться здесь и взять в жены какую-нибудь местную женщину. Перед уходом из Дамиетты хозяин на прощание вложил мне в руку немного монет и подарил торбу с накидкой из овечьей шерсти, дорожным плащом и сухой снедью. На заре я выдвинулся в путь, моей целью был Иерусалим.
Несколько дней я шел мимо зеленых полей и холмов, меж которыми отсвечивало море и на фоне всеохватного желтого цвета сверкали синевой лиманы. Так я достиг преддверий Синая, где одна пустыня сменяется другой, являя миру все свое убогое убранство: безлюдие, бесплодие и скудность. Еще издали я заметил скромный монастырь, одиноко возвышавшийся посреди песчаной равнины, но не стал к нему даже приближаться, предпочитая провести ночь под сенью чахлых деревьев. На заре я увидел монастырского монаха, вышедшего проведать овец. Он подошел ко мне, держа в одной руке хлебную лепешку, а в другой — посох, которым погонял стадо. Проведя два дня в полном одиночестве, при виде монаха я почувствовал неодолимое желание поговорить с ним.
— Здравствуй на все времена, брат, сердце подсказывает мне, что ты голоден, — сказал монах и протянул мне лепешку.
— Благодарю тебя.
— Ты хочешь пройти через пустыню в этой одежде и пешком?
Так начался наш разговор, закончившийся для меня совершенно неожиданно. В этом худосочном монахе я заприметил то, чего прежде никогда не наблюдал у служителей церкви, с которыми мне доводилось встречаться, а именно: неуспокоенность. Он рассказал, что родом из города Дамиетта, что когда ему шел двадцатый год, он влюбился в девушку и сходил от любви с ума, но родичи насильно выдали ее замуж за другого, и он ушел в монастырь. С тех пор прошло десять лет. За все время монашеского послушания не проходило и дня, чтобы он не спрашивал себя, не совершил ли ошибку, приняв такое решение. Я почувствовал, что могу доверять ему, и слушал внимательно, а затем и сам рассказал, что ушел из Александрии куда глаза глядят и что заставило меня так поступить. Монах ничего не слышал о Гипатии и ее ужасной смерти. К моему удивлению, он воспринял мой рассказ без эмоций. Он вообще равнодушно относился ко всему, что было и могло произойти с ним. Но еще больше я был удивлен той легкости, с которой он поведал, что, если бы однажды его возлюбленная вернулась к нему, он не задумываясь оставил бы монашескую жизнь и стал бы служить в церкви или вернулся к торговле, которую вел когда-то вместе с отцом… Но, как сказал монах, он понимает, что возлюбленная к нему не вернется и поэтому оставшуюся жизнь ему суждено провести монахом.
— То есть ты, таким образом, не распрощался со своей прошлой жизнью… ну, то есть когда ты принял постриг?
— Ах, брат мой. Монашество — это преходящее, как и все в этой жизни, и как могу я утверждать, что смирился с ним?
Он произнес эти слова безмятежно, сгоняя овец, разбредшихся вокруг дерева, в тени которого мы стояли. Помолчав немного, он сказал на своем странном наречии, характерном для жителей Дельты, что мне не стоит вступать в пределы Синайской пустыни, пока я не переговорю с настоятелем монастыря. Я до сих пор помню его слова:
— Ты непременно должен увидеть этого человека. Вряд ли ты еще встретишь кого-то похожего на него.
Эта идея показалась мне неплохой, и я направился в монастырь.
Настоятель оказался столь преклонного возраста, что я поверил обитателям монастыря, которые уверяли меня, что ему больше ста лет. Глубокие морщины на лице игумена подтверждали их слова, но блеск в глазах говорил об обратном. Эти глаза горели и искрились жизнью, а редко роняемые настоятелем слова были исполнены глубокой мудрости. Пока я говорил, он не отрывал взора от водруженного на алтаре креста и лишь однажды, спустя часа два с начала нашей встречи, посмотрел на меня и произнес: