Вариации для темной струны - Ладислав Фукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я догадался, что он говорил не о себе, а о том, чье имя стоит в похоронном извещении.
— Если у тебя снова будут неприятности и у тебя будет охота и время, приходи сюда, — сказал он и посмотрел вниз на свои сверкающие полуботинки с белыми гетрами. — Я хожу сюда после обеда почти ежедневно, мне больше некуда ходить… вечером я не могу и утром тоже — я на репетиции. Пока я хожу сюда, но, кто знает, что будет дальше, жизнь ненадежная и в этой республике… кажется, что-то начинает происходить и в Австрии… Но это ничего. Ничего, — улыбнулся он выцветшими, слегка запавшими глазами, глядя, как я сижу перед ним на скамейке и смотрю вверх на него. — Это ничего. О плохой отметке или о разочаровании ты больше не думай, — улыбнулся он, — может быть, тебя никто и не хотел разочаровывать и обижать, может, никто так и не думал, как ты это себе представил, — в жизни такое случается. Может, ты это сам придумываешь, а между тем все обстоит благополучно. Ведь, может, все твои невзгоды выеденного яйца не стоят, и это самая обычная бессмыслица? — Он ласково улыбнулся и продолжал: — Не думай об этом. Не размышляй об этом, не рассуждай об этом, переступи через это, сделай вид, что ничего не случилось, притихни. Посмотри… — Рукой, на которой блестел перстень и в которой он держал скатанное в трубочку извещение, он показал на крону дерева, пронизанную осенним солнцем, где именно сейчас кончилась фантазия из «Севильского цирюльника» и откуда легкий ветерок уронил на землю желтый лист… — Посмотри… Ну, до свидания и учись как следует музыке…
Он поправил кружевной платочек в кармане светлого элегантного пиджака, дотронулся до лимонно-желтой бабочки пальцем, на котором сверкал перстень, снял шляпу, посмотрел в ту сторону, куда ушли полицейские, и медленно, держа в руке скатанное в трубочку извещение, пошел к ковру из цветов.
Вскоре я взял папку с нотами и тоже пошел.
Медленно пошел, домой, через сад, раскинувшийся посреди заколдованного города.
11
Иногда Руженка брала после ужина пылесос, возила его по коврам и вытирала с мебели пыль. Она бралась за это лишь тогда, когда не ходила в кино или к Коцоурковой. Если же ходила, то убирала до ужина. Бабушка говорила, что за такие штучки следует наказывать.
— Пыль она должна вытирать вечером, так оно и делается, — говорила бабушка на венском диалекте, — а пылесосить нужно утром. Но куда уж ей — по утрам же она спит. Она по утрам спит и даже не шелохнется. Никто такого бы не потерпел. Нужно это ей запретить.
Несмотря на то что бабушка об этом говорила уже несколько лет подряд, наверное с того момента, как она начала висеть у нас над диваном в раме, все было напрасно. Она говорила так тихо, как шепчут листья на деревьях, когда осенью их шевелит ветерок, или как колеблется эфир, звуки которого человеческое ухо не улавливает.
Главное, сама Руженка не обращала на это внимания Она брала вечером пылесос, возила его по коврам и вытирала пыль, а если никого, кроме меня, не было дома, то она при этом еще и рассказывала.
Тогда я должен был ходить за ней из комнаты в комнату в зависимости от того, куда она тащила провод, и должен был слушать. Я хотел ее слушать. Когда у нас еще был Гини, она рассказывала о каком-то продавце книг, который продавал сказки и переплетал их в кожу, он был из хорошей семьи и все на свете знал. Потом она вдруг перестала о нем рассказывать и заговорила о пане учителе. Это было как раз тогда, когда я должен был пойти в школу, но не пошел, и вместо школы у нас появился пан учитель. Потом стала рассказывать о какой-то писательнице, которая жила недалеко за углом на Гусовой улице и писала самые лучшие книги на свете, хотя бы о печи огненной. Как только Руженка дочитывала свои книги, она немедленно начинала о них рассказывать. Кому угодно и где попало. Даже Грону — к ним она, правда, ходила только тогда, когда дома была дворничиха. Рассказывала у мясника Суслика, куда ходила за мясом. Также и в молочной, и у сапожника, которому отдали в починку мои туфли. Но, конечно, прежде всего она летела к Коцоурковой, которая испокон веков к таким вещам проявляла особое любопытство. Они по полдня могли разговаривать в магазине о печи огненной, и Коцоуркова в этот день «сгорала» от страха и не могла продать даже килограмма картошки. Я это видел собственными глазами, потому что меня как-то послали в магазин, чтобы я привел Руженку домой и чтобы она хоть к вечеру приготовила обед. А у мясника в тот день украли с прилавка кусок мяса, молочницу кто-то надул на пять крон, сапожник дал нам вместо моих туфель совершенно чужие. Ночью из кухни был слышен крик. Руженке казалось, что за ней гонятся черти. И во всем были виноваты книжки этой писательницы с Гусовой улицы, которых всего-то было две, и назывались они: «О трех отроках в пещи огненной». Но и это у Руженки прошло, она забыла о писательнице и стала говорить о других людях, например о старой вдове учительнице с Градебной, когда я начал к ней ходить на уроки музыки, о дедушке, когда мы вернулись от него из Корутан. Она говорила о нем, что это был хороший и добрый господин. Об электрике, слесаре и маляре… А теперь часто о Гроне, которого она с незапамятных времен боялась. Но об одном человеке она говорила всегда и, как мне казалось, охотнее всего — это о