Двадцатая рапсодия Листа - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По лошадям, – с улыбкой объяснил Владимир. – Куда-то вы заезжали – и когда к брату направлялись, и когда от брата ехали, крюк какой-то делали. И крюк этот для ваших лошадей привычен – они ведь, Яков Васильевич, другую дорогу выбирали, вы их то и дело заворачивали. И вчера, когда мы въехали в Лаишев, и сегодня, едва мы в путь тронулись.
Паклин растерянно посмотрел на смирно стоявших лошадок и в сердцах плюнул.
– Зря на них серчаете, – сказал Владимир. – И без того было понятно: вы что-то скрываете – что-то, что случилось в тот день. Лошади всего лишь помогли понять, что именно. И еще скажите им спасибо – а то ведь подозрение на вас оставалось бы. Подозрение в серьезном преступлении, Яков Васильевич. В двойном убийстве. Так-то вот.
Паклин поворотил кибитку, и мы вновь отправились в сторону Базарной площади. Мельник был прав: поднялся ветер. В городе он еще не очень чувствовался, но можно было представить, каково путникам в поле или на широком тракте. Заметно похолодало, и я поплотнее укутался в медвежью полость. Владимир тоже начал зябко поеживаться – видать, его енотовая шуба, хоть и ценная одежка, была все же не так тепла, какой представлялась с виду.
Я погрузился в мысли о том, что если Яков прав и действительно поднимется метель, то возвращение наше будет трудным, а может быть, и долгим. Мысли были невеселые и неприятные, и они как-то отодвинули на задний план то безусловное восхищение, которое в другой раз вызвала бы проницательность нашего студента. Но, впрочем, восхищение именно этим его качеством уже стало для меня привычным и непреходящим. Думаю, и Яков вполне отдавал должное Владимиру, хотя воспринимал его способности не столько восхищенно, сколько с откровенною опаской. Вот так, при усиливающемся морозце, уже пощипывавшем щеки, прокатились мы неспешно назад, к Базарной площади, предполагая выехать с той стороны, где стоял молитвенный дом, а точнее – часовня, выстроенная восемь лет назад в ознаменование 25-летия царствования императора Александра II. Как и угадал мой спутник, эту дорогу пара нашего мельника знала хорошо – ни разу не появилось у него нужды понукать лошадей или вожжами да кнутом направлять их в нужную сторону.
Единственный раз Паклин чуть натянул поводья – когда мы добрались до площади. Мне даже почудилось, самым сильным желанием Якова в этот момент было соскочить с облучка и пуститься наутек – настолько не хотелось ему везти нас к своей зазнобе. Но, глянув на спокойное лицо Владимира и покосившись в мою сторону, он лишь вздохнул и пустил лошадей дальше, свернув вскорости на длинную прямую улицу, прямую – как почти все лаишевские улицы. Проехав два квартала, мы остановились перед лавкой, расположившейся в угловом двухэтажном строении. Это, как я понял, и были владения мельниковой Дульцинеи.
Вывеска лавки свидетельствовала, что здесь торгуют москательными товарами. За окном, стекла которого были расписаны причудливыми морозными растениями, с трудом, но можно было угадать банки с красками, какие-то не то мешки, не то пакеты, малярный инструмент и тому подобное.
– Так что вот… приехали… – сказал Яков, зачем-то понижая голос. – Здесь, – он указал кнутом на входную дверь, – здесь она, стало быть, и торгует. Ежели хотите с нею говорить о чем – милости прошу. Только вы, господа мои, не пугайте ее, Христом Богом прошу, а то она жизнью и без того пугана… – Паклин покачал головой и быстрым шагом пошел к крыльцу.
Мы нагнали его, когда он, поднявшись по трем деревянным крашеным ступеням, уже распахнул дверь. Спустя несколько мгновений мы все трое оказались в немалом наугольном помещении с низким потолком. Тут царил устойчивый запах олифы, вдоль стен стояли кади с известью и дегтем, бочки с баканом, охрой и прочими красками, на полках стояли банки поменьше и просто маленькие – с порошками разной надобности, в том числе и сухими красителями. Дневной свет проникал в лавку сквозь окна, причем то, которое выходило на улицу, а не в проулок, то ли по хозяйкиному недоумению, то ли из какого-то умысла было наполовину заставлено товаром.
Покупателей тут не было, а хозяйка стояла за конторкой столь неподвижно, что сама могла бы сойти за часть обстановки. Уж не знаю, почему, но любовь нашего мельника представлялась мне женщиной молодой, яркой и бойкой. Ошибся я – Пиама оказалась незаметной, маленькой и совсем уж не юной особой – никак не моложе тридцати пяти – тридцати семи лет. На лице ее, как мне показалось, постоянно сохранялось особенное выражение – словно она ожидала подвоха от всех окружающих. При виде Якова, вошедшего в лавку, она словно очнулась от дремоты, с радостным возгласом всплеснула руками, но тут же, увидев меня и Владимира, входящих следом, испуганно замолчала. На наши приветствия Пиама отвечала почти шепотом. Наряд ее лишь способствовал тому, чтобы у любого складывалось о ней впечатление, подобное моему первоначальному: темно-синее байковое платье до пят, поверх которого столь же темная плюшевая душегрейка, черный прюнелевый платок, подчеркивавший не столько бледность лица, сколько, как показалось мне поначалу, удивительную безликость его обладательницы.
– Вот, – сказал негромко Яков, – вот, Пиама, господа захотели тебя повидать. Так ты уж того… Ты лавку-то запри ненадолго. Поговорить надобно.
Москательщица не произнесла ни слова, только кивнула, послушно заперла входную дверь и подошла к Паклину. Тот опустил голову.
– Ты вот что… – Он смущенно кашлянул. – Тут вот какое дело. Ты шубу покажи, которую я тебе привез. Господа хотят на эту шубу глянуть… Да не бойся ты! – прикрикнул он, увидев искоса, что Пиама тихо ахнула и прикрыла рот рукой, предположив какую-то для себя неприятность в этой просьбе. – Говорю же – посмотреть просто хотят, и все!
Пиама поникла и так же молча скрылась за дверью, которая, как я понял, вела из лавки в дом. Яков смотрел в пол. Чувствовалось, что вся ситуация была ему неприятна. Говоря откровенно, я тоже предпочел бы оказаться сейчас не здесь, а дома, в натопленной горнице, с лафитником в одной руке и любимой книгой в другой. Вспомнив об этих дорогих сердцу приметах домашнего уюта, я тяжело вздохнул и подошел к окну. Сквозь морозные узоры мало что можно было разглядеть, но все же явствовало, что в городе идет деятельная утренняя жизнь. Мимо окна туда и обратно прошло несколько человек, по другой стороне улицы спешил куда-то разносчик, проехали пошевни, потом другие…
Услыхав быстрые, но в то же время словно бы робкие шаги, я отвлекся от созерцания уличной живости. Пиама, не поднимая ни на кого глаз, подошла к стоявшему у дальней стены столу и водрузила на него объемистый сверток, перехваченный посередине тонким ремешком.
– Вот, – тихо сказала москательщица. – Смотрите, не жалко. – Она вернулась за конторку и стала там, сложив руки на груди и внешне не выражая никакого интереса к нашим действиям.
Владимир между тем быстро развязал сверток и развернул шубу, вид которой вызвал у меня сильное разочарование. В самом деле, к подарку Якова слово «шуба» вряд ли подходило в полной степени. Скорее, полушубок – из тех, которые французы называют pelisse courte, – беличьего меха, крытого темно-синим бобриком, уже местами потертым. Пиаме, женщине невысокой, эта шубейка едва ли могла доходить до колен. Правда, спору нет, вещь была красивая, особенно если вообразить ее новою.