Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
194
Давай будем друзьями, изрек мой отец, обращаясь к матери. Хуй тебе, ответила моя мать и, сжав кулак, согнула руку в известном жесте. Так они познакомились. (Он исключил мою пизду из контекста, возмущалась она, уже будучи бабушкой.)
195
Борода у моего отца была, что у русского патриарха или какого-нибудь библейского пророка; хотя так не бывает, но отец был пророком в своем отечестве, уважаемым, обожаемым; ходячим почетным доктором. Одна из его студенток позднее призналась, что раньше была по уши влюблена в него. По уши? отреагировал раздраженно папаша, так почему же ты не сказала мне, идиотка? Потрахались бы в свое удовольствие! Мой отец, моя мать.
196
Мой отец ведет себя то как король, которого профсоюз все никак не освободит от должности, и он, сидя в кресле у телевизора, распекает свою захиревшую империю; то как бомж, у которого даже имени нет, да можно сказать, и его самого нет, как обиженный и обидчик в одном лице; а то вдруг вообразит себя воплощением совершенства и видит кругом одни недостатки, тупое упрямство, беспомощность, злонамеренность, заплывшие жиром мозги. А как было б здорово, благотворно, если бы фатер взял наконец за правило: что на сердце, то и на языке. Если бы, например, он признал, что порою его одолевают страхи и не надо поэтому раздавать всем хуи… Что можно удовлетвориться простым объятием, нежным прикосновением, поглаживанием по плечу. Иногда он так хочет всем нравиться, что люди его просто не узнают, иногда же отца мучают угрызения совести из-за несостоявшегося оргазма партнерши, и он испытывает чувство неполноценности, разглядывая замысловатое и таинственное лоно матери (мужской член зачастую так примитивен, так скучен и вял), а в другой раз плевать он хотел на ответственность за нереализованные оргазмы («Я должен тебе два оргазма, ты их получишь, но после этого между нами все кончено»), иногда он готов забираться в постель по три раза на дню, но бывает и так, что не вспоминает про это неделями, и в голову не приходит, а в последнее время все чаще он воздает благодарность Творцу, что тот создал его мужчиной, с добрым кием и парой шаров, правда, один из них свешивается ниже другого, но это пустяк; он все охотнее полагается на мудрость своего члена, интересуется его мнением, что опасно, куда лучше не соваться, и не записаться ли на частные курсы английского (how do you do?). Мой отец — многосложная композиция.
197
Ты будешь отцом, сказала моя мать моему отцу. А твой муж? Ein Theoretiker[55]; моя мать даже не потрудилась пожать плечами.
198
Мой отец объявил, что хотел бы жить без забот, как ангелы, которые не работают, а день-деньской славят Господа своего Создателя. Он куда-то пропал (по всей видимости, удалился в пустыню славить Всевышнего). Но неделю спустя вернулся и постучал в дверь. Кто ты? спросила мать, прежде чем открыть. Это я, <здесь следует имя моего отца>, твой брат. Однако на эту феню насчет всеобщего братства и смиренное пошаркивание за дверью мать не купилась; уж лучше бы пьяный муж вернулся. И отвечала так: <здесь следует имя моего отца> превратился в ангела и среди живых не числится. Но это же я, взмолился отец. Но мать так и не открыла, промурыжив его до рассвета. А когда наконец впустила, то сказала: ты — простой смертный, а значит, должен работать, вкалывать до седьмого пота, чтобы иметь право есть, целоваться, обниматься, спать (и, показывая ему пример, улеглась в постель). Мой отец, будто тряпка, расстелился у ее ног, возглашая: Прости-и-и, прости-и-и.
199
Мой отец… точнее сказать, моя мать состарилась. Время ее миновало. Старость для женщин труднее, ведь у мужчины, даже у старого, еще могут быть дети — но не у старой женщины. Многое может уравновесить власть, многое, но не это. Моя мать сражалась отчаянно, но в конце концов время ее одолело, она уже никому не была нужна, подурневшая, с раздувшимся животом, с распространявшимся вокруг нее запахом (тушеные легкие с кислой подливкой), да еще и без денег. Несчастная авантюра с пожоньской лотереей лишила эту семейную ветвь всего состояния. Но мать и тут не сдалась, не пошла на попятную. Она продолжала борьбу, но не от имени женщин, и даже не от своего собственного. А дело тут вот в чем. Моя мать любила мужчин, любила мужскую плоть, телесную любовь. Последнюю она ставила выше всего, она была для нее тем, что делало мир единым, что придавало ему смысл и цель, она была ее демоном, страстью, высшей инстанцией, к которой она апеллировала, где искала убежища и отдохновения, получала отпущение грехов, она на нее молилась и просила ее снисхождения и благорасположения. О, смилуйся надо мною, с этой фразой она просыпалась каждое утро. Моя мать похудела, лицо покрылось морщинами, кожа обвисла, она поседела, но все же не красила волосы и выглядела как Баба-яга из сказки. Короче, зрелище не из приятных. И вот тогда она отправилась к церкви, на паперть, где кучкуются нищие, которые тут же шарахнулись в сторону, стесняясь стоять рядом с ней. (Большой, несуразный барочный собор построен был братом прадеда моего отца, но, с точки зрения моей матери, особого значения это не имело.) На шее у нее висела табличка с надписью, которую она временами — то радостно, то хихикая, то крича во всю глотку, то серьезно, но никогда не злобно — зачитывала проходящим. Бывало и так, что шепотом, смежив глаза. Прохожие, не веря очам своим, останавливались как вкопанные, беззвучно шевеля губами, читали табличку матери, иные трясли головами, как будто им в уши попала вода, перечитывали и спешили ретироваться. Смотреть на мать они не осмеливались, разглядывая ее лишь с почтительного расстояния, не в силах оторваться от зрелища. И никто, ни одна душа, не говоря уже о моем отце, не отваживался к ней подойти. Оно и понятно, ведь мать моя набрасывалась на любого, кто проявлял к ней какой-либо интерес, как на родного, и разговаривала с ним так, что у бедняги сжималось сердце и он волей-неволей задумывался о своей жизни. Моя мать обращалась ко всем таким тоном, словно она была воплощением телесной любви. И это, учитывая ее возраст, физическое состояние, запах, было более чем мучительно. Впечатление несколько облегчалось тем, что надпись она выполнила по-немецки — на венгерский даже у моей матери не хватило духу. И гласила она: Ficken lieben ist Friede[56]. (Make love, not war, сказали бы мы сегодня.) И правда, пока жива была моя мать, в Европе не было ни одной войны.
200
Лет десять назад, будучи еще в полной силе, мой отец взял со старшего сына слово поставить его в известность, если он обнаружит в нем первые признаки старческого маразма. Сын легко согласился. И теперь, когда мой отец с грубостью и капризностью стареющей примадонны в третий раз глубоко оскорбил его, он решил, что не будет ему ничего говорить. Это невозможно. Когда нужно об этом сказать, это уже невозможно. А когда было можно, то было еще ненужно.
201
Он состарился (мой отец). Сморщился и стал уже ниже самого маленького (по росту) из своих сыновей, хотя все еще выше самой высокой дочери. Бреется он теперь не так часто, как надо бы, на губах — вечные волдыри и трещины, из тех, которые, как говорят в народе, появляются от хорошего аппетита. Хотя это неправда (с аппетитом в последнее время у него дела плохи). Не так давно у него появилась подруга, которая не так давно увлеклась математикой. Почувствовала тягу к точным наукам. Она гоняет отца по библиотекам — раздобыть что-нибудь, например, о банаховых пространствах, потому что у нее самой болят суставы. Иногда у нее возникает желание проконсультироваться с сыном моего отца, но она почему-то не смеет или не хочет обратиться к нему напрямую и посылает к нему моего отца, который после тщательных поисков в древнем, с защелкивающимся замком, потертом портфеле выуживает записочку и зачитывает вопрос — что-нибудь о суммируемости ортогональных рядов и т. п. В свое время такие записочки делала для нас моя мать, но теперь в них значились не пять булочек и пакет молока, а обратная матрица из линейной алгебры. Задача моего отца заключается в том, чтобы доставить ответ. Он записывает, но главное пытается удержать в голове. То, что он ничего не петрит, это ясно и так. Но то, что память его так слаба, — это уже нечто новое. Дойдя до калитки сада, он с улыбкой продолжает повторять услышанное, иногда оборачиваясь к провожающему его старшему сыну: все ли правильно? И если дело совсем уж плохо (с каким-нибудь сложным координатным критерием непрерывности), мой отец начинает плакать.