Пряжа Пенелопы - Клэр Норт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Во имя Афины, мальчик мой, что ты делаешь? Не надо учиться бежать в бой – только из боя! Я рассказывал тебе о гениальной стратегии под названием «трехминутный забег»?
Такое никто, кроме отца, Телемаху не объяснит. Это немыслимо. Из уст кого угодно другого это будет звучать как позорная трусость. Из уст Одиссея то была бы родительская мудрость. У Телемаха странные представления о родительской мудрости. (Мой-то родитель проглотил меня, как только я появилась на свет: те еще у нас с Телемахом отцы.)
И все же…
Хватая ртом воздух, он добирается до вершины холма за хутором Эвмея, но там уже кто-то другой – тот, кто с утра пораньше предпочитает бодрую прогулку. Кенамон сидит, подняв подбородок, лицом к югу, словно надеется, что восходящее солнце донесет до него на золотых своих лучах запах дома. Есть ли у него своя Пенелопа, что ждет его где-нибудь в устье Нила? Выбелит ли он этот камень солью своих слез, отправится ли наперекор богам домой по мстительному морю? Может быть – но поэтам нет до этого дела.
Телемах сбавляет шаг: с одной стороны, он рассержен, что этот чужеземец вторгся в его тайное место, его вотчину, его утро и его упражнения, но с другой – ему любопытно. Как и мать, он совсем позабыл, каково это – когда на острове есть взрослый мужчина, причем не страдающий от похмелья и не торгующийся за рыбу; лицо Кенамона так покойно, что Телемах решает, что жених, наверное, молится; а прерывать чье-то общение с богами не стоит, даже с чужими богами, которые не слушают голосов, возносящихся к небу так далеко от родного дома.
(Точно ли не слушают? Свист крыльев, черный силуэт на фоне солнца – это сокол! Гор, если это ты и не принес мне даров, вот я тебя, мелкий наглец, а ну-ка, вернись!)
(Может, просто сокол…)
Потом Кенамон открывает глаза, видит Телемаха, встает, кланяется.
– Царевич Итаки, доброго утра тебе.
Телемах отмахивается: мол, ничего-ничего. Ему нравится делать этот жест. Он очень царственный. Его мать иногда тоже делает его, но у нее он выходит более мягкий, как будто она с женским вздохом говорит: «Ах, вы делаете мне честь, но на самом деле я недостойна вашего уважения». Телемах терпеть не может, когда она так делает, и поклялся, что сам он, когда будет отмахиваться от людей, будет делать это как следует, по-царски.
– Вижу, у тебя появилось любимое место, – говорит он, опускаясь на траву рядом с египтянином.
– Именно так. Спасибо тебе, что показал мне его. Какое… раздолье, но одновременно и заточение, – говорит Кенамон, – когда тебя окружает так много воды.
И Телемах мысленно пинает сам себя, потому что это он должен был сказать, именно такое остроумное и глубокое замечание должен был сделать сын Одиссея. Вместо этого он в тупом молчании погружается в собственный внутренний монолог и толком не слышит, что говорит египтянин, пока тот наконец не спрашивает:
– Как твои упражнения?
– Что?
Телемах весь потный, при всех доспехах, на холме; сложно не вспомнить, зачем он бегает по утрам; но он, кажется, действительно забыл.
– А, ополчение! Оно… я думаю, у нас все получится. Мы все усердно учимся. Сам я прихожу сюда утром, до того как нас собирает Пейсенор, потому что… ну… – слова Телемаха замирают, и Кенамон заканчивает за него:
– Ты сын царя. Твой долг – быть самым сильным, самым храбрым, защищать своих людей, да?
Когда поэты говорят об Ахиллесе, они кое о чем не упоминают: стараются не вдаваться в подробности относительно того, как часто он плакал на груди у Патрокла и какими сопливыми были эти слезы. Они довольно невнятно говорят о том, как раскисали мирмидоняне, распевая хором песни о братской любви и о разнице между тем, чтобы мужественно шлепнуть соседа по бедру и нежно погладить его ногу. И они совсем не упоминают о том, как Ахиллес довольно неуклюже махал мечом, пока учился, или как он однажды стукнул себя по голове собственным копьем, пытаясь красиво вращать его легким движением падающей с платана крылатки, потому что работать над своим героизмом – это так неизящно. Героизм, если верить рапсодам, – это врожденное качество, и идея о том, что мужественным приключениям предшествует пятнадцать лет подготовки, потянутых мышц и упражнений с детским луком, нарушает общую атмосферу доблести.
Представления Телемаха о том, что такое быть героем, почерпнуты от рапсодов, а не от отца. А они уверяют, что Одиссей уже в тринадцать лет мог голыми руками завалить дикого вепря, одновременно обводя вокруг пальца самого Гермеса и сочиняя эпические поэмы на морскую тему. А вот я, для которой время – лишь завеса, которую можно отодвинуть, словно облака, рассказала бы ему, что самое лучшее юношеское стихотворение Одиссея было таким:
Утром я видел козла,Он стоял на холме,Я хотел его поймать,Но он убежал,Как краб.Конечно, Пенелопе на руку, что поэты поют более занимательную версию жизни Одиссея. Иногда она даже тайком доплачивает им, чтобы они добавили строфу-другую типа «трам-пам-пам, и, когда он вернется, трам-пам-пам, то убьет всех, кто осквернил его дом, трам-пам-пам, о могучий Одиссей». К сожалению, Телемах не знает о коварстве матери и вместо этого слушает старуху Эвриклею, которая ему рассказывает, как Одиссей в два года загрыз ядовитую змею, а в пять – говорил на трех языках и уже видел сон про орла, а это точно признак величия.
Телемах ни разу не видел во сне орла, хотя, Аполлон свидетель, он очень старается.
А теперь он сидит рядом с чужеземцем из далекой страны, и его охватывает ужасное подозрение, что, в отличие от героев древности, недоумка Геракла и всех, кто благословлен богами и поэтами, он, Телемах, сын Одиссея, будет вынужден действительно постараться, если хочет выжить. Не будет ему ни дара сверхъестественной скорости, ни легкого танца меча, ни умения составлять изящные речи. Не будет ему роскоши какого-нибудь олимпийского похода – найти руно, убить мать, – чтобы доказать свое геройство. Вместо всего этого его ждут морские разбойники и жестокая схватка на морском берегу, полночные заговоры и пьяные насмешки мужчин, желающих стать его отцом. А если он хочет остаться в живых, то должен вставать каждое утро и бежать, пока не кончатся силы, и каждый вечер учиться воевать, и признавать – как это бесит его! – признавать, когда совершает ошибку.
Наступает миг кризиса.
Я поднимаю взгляд на небо, удостовериться, что Афина не смотрит сейчас; если она и смотрит, то хорошо спряталась.
Я сажусь рядом с Телемахом – слева богиня, справа чужестранец – и беру его руку в свою.
«Давай, мальчик, – шепчу я ему на ухо. – Вот она, твоя возможность повести себя не по-идиотски».
У него в сердце поэты поют о великих подвигах. Есть там