Записки незаговорщика - Ефим Григорьевич Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой ты настоящий русский,
Когда забыл про свой народ,
Душа, что брючки, стала узкой,
Пустой, как лестничный пролет! —
так начинается его стихотворение «На „Бабий яр“», а конец его такой:
Пока топтать погосты будет
Хотя б один космополит, —
Я говорю: «Я — русский, люди!»
И пепел в сердце мне стучит.
В «Ответе Маркову» (оставшемся неопубликованным в СССР) Евтушенко справедливо заклеймил своего противника:
Да, Евтушенко бил антисемита,
А ранил в сердце члена ССП, —
то-есть, «члена Союза Советских писателей».
Когда ответственные сотрудники ленинградского обкома партии давали мне понять, что есть особая «еврейская» группа поэтов-переводчиков, чуждая России и русскому языку, они рассуждали вполне в духе времени, и Алексей Марков энергично выражал их мнение в своих расистских виршах. Недаром его стихотворение напечатано, а многочисленные ответы на него остались в Самиздате, чтобы позднее перейти в Тамиздат. В 1968 году, когда разгорелось мое «дело о фразе», еврейский вопрос встал особенно остро: официальная советская печать прямо писала о том, что зачинщики «пражской ереси» — сионисты: Гольдштюкер, Кригель… Теперь известно, что член Политбюро П. Шелест во время встречи в Черни-над-Тиссой кричал на старого коммуниста доктора Кригеля: «Галицийский жид!» И что другие советские участники «беседы» его поддерживали.
Я стыжусь себя — я ничего не сказал обкомовцам, хотя понял, что́ они имели в виду под «одной группой», якобы превозносимой мною «за счет другой»; ничего не сказал — и как бы пошел на компромисс с ними.
Да, мне стыдно вспоминать о таких даже внутренних уступках, а уж тем более о внешних, потому что в конце этой беседы в Смольном, которую здесь передаю, я согласился написать «самокритическое» заявление, адресованное бюро обкома. Вот его текст:
Уважаемые товарищи!
Зная, что 22 октября на бюро обкома состоится обсуждение вопроса, связанного с составленной мною книгой «Мастера русского стихотворного перевода» (Библиотека поэта), считаю своим долгом заявить следующее.
Во вступительной статье к этой книге, в заключительном абзаце статьи, мною допущена неверная характеристика развития советской поэзии. Я отдаю себе отчет в том, что фраза о поэтах, которые не могли «высказать себя до конца в оригинальном творчестве» и потому стали профессиональными переводчиками, объективно звучит как политически ошибочная. Она формулирована так неточно и с такой степенью обобщенности, что могла создать ложную картину развития советской литературы и дезинформировать читателя — если бы книга в таком виде вышла в свет.
Я не имел в виду делать далеко идущие политические выводы. Однако я сознаю, что, каковы бы ни были мои первоначальные намерения, мною допущена серьезная ошибка, за которую я должен нести ответственность.
19 октября 1968.
Если я здесь, в этой книге, решаюсь привести свое постыдно-компромиссное заявление, то делаю это по двум причинам: во-первых, чтобы быть честным и не идеализировать степени моей устойчивости; во вторых, чтобы читатель осознал, до каких глубин позора, до какой рабской зависимости доведен у нас всякий человек. И в особенности литератор.
Пора автору поставить перед самим собой тот непременный вопрос, который на языке у читателя: в самом деле, почему он написал эту злополучную фразу — по наивности, по недомыслию, по случайности? Или — с сознательной политической целью, понимая, что она противоречит официальной идеологии и потому может в любой момент взорваться, причиняя немалые разрушения?
Могу ответить: я просто написал самую обыкновенную правду. Конечно, я понимал ее политическую взрывчатость — если рассуждение продолжить и додумать до конца. Но я пользовался обычным в советских условиях тактическим приемом: простодушным недоговариванием — авось проскочит незамеченно. Если проскочит, то внимательным читателям поможет кое в чем разобраться. Ну, а не пройдет — так вычеркнут без лишнего шума. И ведь был я не так уж неправ в тактическом расчете: «фраза» миновала все препоны, все ее пропустили, даже цензор. Почему пропустили? Почему красный карандаш цензора ее не истребил? Потому что совсем недавно еще она была не только возможна, но и безобидна: чего только не печатали во времена хрущевской оттепели! Я и полагался на эту инерцию либерализма, который официально не был опровергнут. Оказалось, что именно на моем примере внезапно решили разделаться даже с жалкими остатками недавнего либерализма. Крутые расправы, начавшиеся в 1968 году — в пору «Пражской весны» и после подавления ее — у многих, кто оказался их жертвами, вызывали прежде всего недоумение: за что бьют? Ведь только что говорились вещи и более прямые, и более радикальные, и не где-нибудь в полумраке, а с трибуны съездов партии… И не кто-нибудь говорил, а те же, кто сегодня правит нами. Что случилось?.. А случилось то, чего не в состоянии понять не только иностранцы, но даже сами советские люди, ищущие логики и последовательности. Случилось следующее: те же руководители с тех же трибун и в тех же самых своих газетах произносят те же самые слова, которые, однако, имеют обратный смысл. Ты не заметил момента, когда произошел этот странный поворот? Когда те же слова в тех же устах и тех же газетах приобрели противоположное значение? Вот и получай по голове. Большинство советских людей только для того и читают прессу, чтобы такого момента не пропустить. И чтобы не стать жертвой собственной нерасторопности. Если же такое стряслось, то остается: покаяние.
Есть, однако, еще одно обстоятельство, которое мало кто может понять на Западе, но в моей стране понимают все, и которое оправдывает письма подобного рода. Сошлюсь (отдавая себе отчет во всех различиях между авторами) на трагическое заявление Б.Л. Пастернака с отказом от Нобелевской премии и с отказом уехать заграницу; на письма Б. Окуджавы, В. Шаламова, братьев Стругацких, А. Твардовского… Они обычно порождены необходимостью сохранить право на активность внутри своей страны. Это горько — плюнуть в лицо самому себе, но каждый из названных мною шел на это последнее унижение, надеясь писать и публиковать дома, надеясь не потерять своего читателя, свой язык, свою культуру. Подобные письма появляются все реже, но они непременно будут и впредь появляться в печати, не говоря уж о тех, которые