Записки незаговорщика - Ефим Григорьевич Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зайдя в редакцию, я застал ее сотрудников в смущении. Накануне вечером был какой-то звонок из Москвы, «сверху» приказано книгу немедленно задержать, прекратить всякую работу над ней. Собственно говоря, работа уже никакая не велась, производство было закончено. В редакции не знали, что заставило москвичей остановить книгу, казавшуюся такой спокойной, академической, далекой от политических страстей. Неприятностей ждали от других томов той же «Библиотеки поэта», готовившихся к изданию: стихи О. Мандельштама, Владимира Соловьева, Федора Сологуба, Вячеслава Иванова — вот что в самом деле сулило большие сложности. Но сборник переводных стихотворений? Да и сколько глаз его прочитали, под сколькими микроскопами лежало предисловие, сколько было написано внутренних — издательских — рецензий! Но в воздухе пахло грозой, политическим скандалом.
Вскоре директор ленинградского отделения «Советского писателя» Г. Ф. Кондрашев, вернувшись из Москвы, собрал своих подчиненных. Кто-то «наверху» (в ЦК? в КГБ? в Ленинградском обкоме?) заметил в самом конце предисловия одну фразу; речь идет о том, что в советское время поэтический перевод достиг небывалого прежде уровня, а дальше автор пишет: «Общественные причины этого процесса понятны. В известный период, в особенности между XVII и XX съездами, русские поэты, лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, разговаривали с читателем языком Гете, Орбелиани, Шекспира и Гюго». Вот эта фраза содержала идеологическую диверсию.
Машина завертелась со все растущей скоростью. Сотрудников редакции одного за другим вызывали в кабинет директора на допрос: как они могли пропустить клеветническое, политически вредное, антисоветское утверждение? Из Москвы приехал директор всего «Советского писателя» (в Ленинграде только филиал) Н.В. Лесючевский, бушевал, грозил выгнать, требовал автора.
Встреча с московским директором состоялась в кабинете ленинградского, Кондрашова, на третьем этаже «Дома книги» — это бывший дом Зингера, фабриканта швейных машин, который в двадцатых горах воспел Заболоцкий (о нем здесь вспомнить необходимо — из дальнейшего станет ясно, почему):
Там Невский, в блеске и тоске,
В ночи переменивший краски,
От сказки был на волоске,
Ветрами вея без опаски.
И, как бы яростью объятый,
Через туман, тоску, бензин,
Над башней рвался шар крылатый
И имя «Зингер» возносил.
Кроме Лесючевского и Кондрашова, в кабинете сидел Орлов. Его читатель уже знает, но с директорами надо его познакомить.
Николай Васильевич Лесючевский — личность, для своего времени характерная. Много лет стоит он во главе крупнейшего советского издательства, главного по изданию современных писателей. Его заслуги перед родной литературой велики: Лесючевский — автор доносов, на основании которых с 1937 по 1953 год были арестованы и уничтожены писатели. Документально подтверждено его участие в арестах Бориса Корнилова, расстрелянного в 1938 году, и Николая Заболоцкого, умершего своей смертью после реабилитации, но просидевшего в лагерях восемь лет. Крупнейший историк русской литературы, пушкинист Юлиан Григорьевич Оксман однажды во время торжественного заседания памяти Пушкина, на сцене Большого театра, отказался подать Лесючевскому руку. Там были разные представители — от Союза писателей, от Литературного музея; увидев Лесючевского, Ю.Г. Оксман громко спросил: «А вы здесь от кого? От убийц поэтов?» Когда после 1956 года тайное стало явным и доносы обнаружились, некоторые писатели потребовали привлечь Лесючевского к ответу Он написал заявление в партийный комитет Союза писателей (я читал этот фантастический документ), в котором объяснял, что всегда был преданным сыном своей партии, свято верил в ее непогрешимость и в правильность ее генеральной линии, и, составляя по заданию партии разоблачительный комментарий к стихам Корнилова, был убежден в преступности поэта, который, изображая диких зверей, конечно же зашифровывал в зоологических образах советское общество. В 1937–1938 годах он, Лесючевский, был горячим, бескомпромиссным комсомольцем, и вина его разве только в том, что слишком безоглядно был он предан высоким идеалам коммунизма. По поводу доноса о Заболоцком он, кажется, не оправдывался, но ведь автора «Столбцов» или «Ладейникова» так легко было обвинить в контрреволюции! Достаточно было процитировать строки:
Ладейников прислушался: над садом
Шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
Свои дела вершила без затей.
Жук ел траву. Жука клевала птица.
Хорек пил мозг из птичьей головы.
И страшно перекошенные лица
Ночных существ смотрели из травы.
Природы вековечная давильня
Объединяла смерть и бытиё
В единый клуб, и мысль была бессильна
Соединить два таинства ее…
а, процитировав, сказать, что слово «природа» следует понимать в смысле «советское общество». Это оно — «ад», это оно — «вековечная давильня». Не расстреляли Заболоцкого случайно, слишком уж глупое было сфабриковано обвинение: будто он в каком-то ленинградском дворе закопал танк, а во главе его террористической организации стояли два писателя из группы «Серапионовых братьев»: Тихонов и Федин. Заболоцкому в тюремной уборной попался обрывок газеты с именем К. Федина, уже тогда видного советского деятеля (а до того думал Заболоцкий, что и Федин и Тихонов расстреляны). Но спас Заболоцкого клочок газеты, позволивший ему оправдаться; Лесючевский же сделал все от него зависевшее, чтобы его погубить. Вот он теперь и сидел передо мной — «от убийц поэтов». Сидел в кабинете своего ленинградского ставленника, Кондрашова.
Георгий Филимонович Кондрашов, в отличие от Лесючевского, к литературе касательства не имел. Впрочем, в жанре доноса он может быть и добился успехов. В издательство попал из городского комитета партии, где занимал пост не шуточный, секретаря; в чем-то он проштрафился; его выгнали, но не растоптали — номенклатура!
Тогда-то опального Кондрашова направили руководить издательством, понимая, что, чем больше он виноват перед начальством, тем благодарнее будет за новую,