Автопортрет с устрицей в кармане - Роман Шмараков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аббат Буайе, как и все мы, слышал многое о причудах аббата Шуази, но находил, что смолоду надобно перебеситься; на сочинения его он смотрел, как любой старик, думающий, что большие дарования кончились с его юностью; но взявшись за назначенное ему чтение, он вынужден был признать, что все это написано гладко и даже не без изящества и что сочинение этих книг должно было оставить аббату Шуази куда меньше времени на проказы, чем принято считать. Он даже спрашивал себя, не вышло ли с его наказанием какой ошибки. Он не чувствовал усталости и неудобства, хотя не мог ни подняться из кресла, ни даже переменить позу. Он прочел все тома и взялся их перечитывать; многие красоты он в этот раз заметил впервые. О некоторых страницах он жалел, что не познакомился с ними раньше, когда они могли дать ему предмет для трагедий.
На пятый-шестой раз аббат почувствовал некоторое пресыщение, но понадеялся, что оно пройдет. К пятнадцатому разу оно стало нестерпимым. Он знал труды аббата Шуази лучше, чем сам Шуази, но это не принесло ему ни мудрости, ни радости, ни малейшего отдохновения. Он вытвердил все наизусть и приветствовал начало новой страницы, декламируя ее конец. Каждый том наполнился его врагами; каждый герой, каждое положение, каждая сентенция хотели ему зла. Он совершил путь от охлаждения до неприязни и теперь ненавидел всякое вдохновение аббата Шуази, все его ученые досуги, всякий миг, который он проводил, грызя гусиное перо. Похождения пастухов казались ему верхом распутства, путешествие в Сиам – выдуманным от начала до конца в парижских креслах, царь Соломон – удачливым грешником. Он обращался к царице нимф, спрашивая, как ей удалось прочесть от слова до слова любовные послания, искупавшиеся в реке; он потешался над письмами, брошенными в лесу, но неизменно находящими адресата; прощанье любовников было для него образцом натянутости, их свиданье – превосходящим все, что было сказано и сделано напыщенного; он радовался их несчастьям, призывая на них новые, он сетовал на их веселья, заклиная небо прекратить их, и язвительным смехом встречал утверждение просвещенной пастушки, что душам, разлученным с телами, есть досуг следить за живыми. Он чувствовал себя мельничным ослом, ходящим всю жизнь по заведенному кругу, но не мог прекратить чтение; его изнуренный взор приподнимался к картине с селедками, а воображение на тысячу ладов дорисовывало ее нижнюю часть, то приделывая к рыбьим головам женские ноги, то делая их полковыми знаменами в батальной сцене; он мучился всеми муками, какие можно себе представить, а свеча перед зеркалом все горела, не умалившись ни на волос, и чайник все так же дымился на лаковом столике. Он хотел бы умереть, но первый опыт в этом роде закрыл пути ко второму. Он заглядывал в себя, чтобы хотя в воспоминаниях обрести минутное укрытие, но и в глубине сердца находил лишь добродетельных туземцев, похотливых пастушек, испанских епископов и боевых слонов в серебряной сбруе. Мучения его были неописуемы. Он не знал, сколько прошло времени, и лишь когда к нему снова заглянул знакомец его бес, он заметил, что в моду вошли румяна и суконные гетры на пуговицах. Бес, кланяясь, спрашивал, как он поживает. Аббат, до краев полный Сиамом, отвечал, что едва ли рискует умножить свои мучения, если спросит, чем он их заслужил. Бес с вежливым удивлением вопрошал, неужели он почитает свои бедствия столь великими. Аббат сказал, что привык избегать бахвальства, однако в сем случае может утверждать с уверенностью, что на свете не сыщется мук больше его собственных. Бес спросил, что скажет г-н аббат, если такая мука найдется. Аббат отвечал, что не поверит этому, пока не увидит. Бес предложил ему прогуляться, и аббат почувствовал, что может встать. Они вышли из комнаты и двинулись длинным коридором, где под каждой дверью почему-то стояли туфли, мужские и женские, а из-за дверей неслись глубокие вздохи, рыдания и пение на разных языках, пока наконец, перекрывая весь гнев и скорбь, в уши г-на аббата не ударил один могучий вопль, заставивший призрачную кровь похолодеть в его призрачных жилах. Перемежая стоны безысходного горя со взрывами неистовой божбы, чей-то голос громко декламировал: «Нет, греческой земли богатствам и отрадам с блаженством сих краев не оказаться рядом», а потом: «Свершает полубог с блистательным надменьем триумф над временем, над смертью и забвеньем» и другие строки, казавшиеся аббату смутно знакомыми. «Ну вот мы и пришли», – сказал бес. С изумлением аббат обернулся к нему… «Это г-н Шуази, – отвечал бес, пожимая плечами, – читает ваши сочинения».
– Из этого, – сказал г-н де Бривуа, – можно вывести бесспорное заключение, что ад, в сущности, есть правильно подобранное общество и те, кто хочет устроить его как-то иначе, впустую тратят время.
Г-н де Корвиль спросил, уверен ли г-н де Бривуа, что точно представляет себе устройство ада и его занятия. Г-н де Бривуа отвечал, что, конечно, ни в чем не может быть уверен, однако ему довелось путешествовать на корабле вместе с большим стадом свиней, которые, да будет известно г-ну де Корвилю, в той же мере подвержены морской болезни, как и любой из нас, а потому команда, опасающаяся за их здоровье, время от времени гоняет их хлыстами по палубе, чтобы они не впадали в меланхолию. Так вот, сказал г-н де Бривуа, всякий, кто стоял на корабельной палубе во время килевой качки, уворачиваясь, чтобы его не снесла свирепая груда свиней, скачущая от носа к корме, имеет определенное представление о том, что происходит в аду, потому что как же еще нам судить о такого рода вещах, если не по аналогии.
– Все-таки есть люди, которых ничем не исправишь, – сказала пастушка.
– Так, – сказал инспектор, – а потом?
– Миссис Хислоп пришла, – сказала Джейн, – и спросила, есть ли какие пожелания. Ни у кого не было пожеланий, только мистер Годфри сказал, что от беседы с викарием в нем разыгрались творческие способности и он хотел бы принять посильное участие в стряпне. Миссис Хислоп спросила, хотим ли мы ужинать еще сегодня или в какой-то другой день. Мистер Годфри сказал, что она напрасно его недооценивает и что в свои лучшие времена он… я не помню, что он в свои лучшие времена. Тогда Энни… о господи!..
– Успокойся, пожалуйста, – кротко попросил Роджер.
– Мисс Праути, мне очень жаль, – сказал инспектор, – но я должен…
– Да-да, – сказала Джейн, вытирая глаза. – В общем, мистер Годфри сказал, что у него есть кулинарная книга каких-то римлян, которые умерли от неумеренности, и что он давно хотел что-нибудь по ней приготовить. Миссис Хислоп еще колебалась, и тогда он сказал, что если она не уверена… Тогда миссис Хислоп сказала, что мистер Годфри ошибается и что если тут кто-нибудь и уверен, то именно она. Прекрасно, сказал мистер Годфри, я схожу за книгой. Он сходил и принес эту книгу, и открыл ее на главе, как же она называлась…
– Блюда из рыбы без рыбы, – подсказал Роджер.
– Вот-вот. Но миссис Хислоп спросила, нет ли там чего-нибудь менее философского; тогда он предложил свиной рубец, но его не было на кухне, и он сказал: «Давайте зажарим фламинго». Миссис Хислоп сказала, что он слишком хорошо думает о том, что продают в Бэкинфорде, но мистер Годфри сказал, что не нужно бояться, потому что эти римляне, прежде чем умереть от неумеренности, позаботились о людях, у которых нет фламинго; то же самое, сказал он, можно приготовить и из попугая. Миссис Хислоп напомнила ему, что попугая у нас теперь тоже нет, зато у нее есть говяжья задняя нога, и если отделить верхнюю половину от нижней… О, инспектор! Вот что еще говорил Танкред! Вы же спрашивали, помните?.. Так вот, он говорил: «Верхняя половина отделяется от нижней». Я всегда думала, что это Генри его научил – он вечно разрубает львов пополам, когда они прыгают на него из засады, – но, наверно, это все-таки про говяжью ногу, потому что из верхней можно делать бифштексы, а нижнюю надо три часа тушить, и подают ее кубиками… Не знаю, может, это важно, – пробормотала она и совсем сникла.