Чтиво - Джесси Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пфефферкорн достал десять ружей. Купюра исчезла в рукаве администратора, но сам он не шевельнулся. Пфефферкорн сунул еще банкноту. Тот же результат. Скормив еще десятку, Пфефферкорн всплеснул руками и пошел в столовую.
— Доброе утро, дружище! Что стряслось?
Пфефферкорн рассказал.
— Аха. — Фётор нахмурился.
— Неужели вправду переселиться можно лишь через полгода?
— Это еще скоро, дружище.
— Господи.
— Не пугайтесь, — сказал Фётор. — Сегодня вас ждет отменное развлечение.
— Сгораю от нетерпения.
Совершили обход присутствий. Все встречи заканчивались одинаково: обещание докладной записки, потные объятия, труйничка. Между визитами осмотр достопримечательностей. Новые музеи, новые мемориалы. Практически на каждой улице висела мемориальная доска, увековечившая какое-либо мимолетное событие народной революции. Там, где доски не было, из земли торчала железная табличка:
МЕСТО ЗАРЕЗЕРВИРОВАНО ДЛЯ БУДУЩИХ ИСТОРИЧЕСКИХ СОБЫТИЙ
Доска на обветшавшем доме извещала:
ЗДЕСЬ НАРОДНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ НАВЕКИ ИЗМЕНИЛА К ЛУЧШЕМУ ДОЛЮ ЗЛАБСКОЙ ЖЕНЩИНЫ
Фётор и Пфефферкорн вошли в стрип-клуб. Официантка чмокнула Фётора в щеку и принесла бутылку труйнички. Нещадно гремела техномузыка.
— Нравятся титьки? — крикнул Фётор.
— Как всякому! — ответно крикнул Пфефферкорн.
— Каждый день сюда хожу! — крикнул Фётор.
Пфефферкорн кивнул.
— В Америке по-другому, да? — крикнул Фётор.
— Я не американец! — крикнул Пфефферкорн.
Отличие имелось: посетители и стриптизерши были в равной степени голы.
— Наш коллективный принцип равенства! — кричал Фётор. — Женщина снимает деталь одежды, и мужчина обязан ответить тем же! Справедливо, да? — Сунув пять ружей в стринги извивавшейся девицы, он стал расстегивать рубашку. — Ваше здоровье.
В Западной Злабии гвоздем программы всякого праздника было посещение могилы царевича Василия. Пфефферкорна, ожидавшего узреть нечто грандиозное, удивила скромность захоронения. В гуще оживленных улиц притулилась маленькая мощеная площадь, в центре которой росло чахлое деревце.
ЗДЕСЬ В ВЕЧНОМ СНЕ ПОКОИТСЯ ВЕЛИКИЙ ГЕРОЙ ОТЕЦ И СПАСИТЕЛЬ ДОСТОСЛАВНОГО ЗЛАБСКОГО НАРОДА
ЦАРЕВИЧ ВАСИЛИЙ
«УЗРЕЮ ЛИК ТВОЙ — И СЕРДЦЕ МОЕ НАБУХАЕТ КОРНЕПЛОДОМ, ОСИРОТЕВШИМ КОЗЛЕНКОМ БЛЕЕТ ОБ УТРАТЕ»
(ПЕСНЬ СХХ)
Фётор склонил голову. Пфефферкорн тоже.
— В следующем месяце мы отмечаем пятнадцативековой юбилей поэмы. Будет незабываемое празднество. — Фётор лукаво улыбнулся. — Может, задержитесь, а?
— Не все сразу, — ответил Пфефферкорн.
По дороге в Министерство двойного налогообложения они миновали толпу, стоявшую перед ветхой дощатой лачугой.
— Дом нашего дорогого почившего вождя, — сказал Фётор.
Пфефферкорн постарался изобразить подобающую скорбь.
— Идемте. — Фётор стал проталкиваться сквозь толпу.
В лачуге было градусов на двадцать жарче, чем на улице. В комнате огородили мебель и расставили пюпитры с фотографиями, на которых Драгомир Жулк ораторствовал, хмурился, салютовал. Щелкали громоздкие двухобъективные зеркальные камеры советской эпохи — посетители фотографировали письменный стол, на котором еще остались авторучка, ежедневник и помятая жестяная кружка с чаем на донышке. В подсвеченном стеклянном ящике лежал зачитанный экземпляр «Василия Набочки». По периметру комнаты выстроились солдаты — прикладами «Калашниковых» они подгоняли очередь, которая по кругу двигалась вдоль веревки, огораживавшей центр комнаты, где в обитом мешковиной гробу покоился набальзамированный труп Жулка. Смаргивая пот, Пфефферкорн во все глаза смотрел на мертвеца. Звенело в ушах, кружилась голова. Вот человек, которого он убил.
Солдат ткнул его прикладом и велел пошевеливаться.
Вышли на улицу.
— На сегодня хватит покойников, — решительно сказал Фётор.
Они пропустили намеченную встречу и вернулись в стрип-клуб.
Изо дня в день все повторялось. Пфефферкорн барабанил в стену, туалетной бумагой затыкал уши, на пропотелых простынях впадал в тревожное забытье и на рассвете подскакивал от крика «Подъем!». Девица в пилотке извещала, что погода несравненно хороша, цены на корнеплоды неслыханно низки, а Министерство науки добивается потрясающих успехов, агрессоры же Восточной Злабии получили отпор и в страхе отступили. Непонятно, на кого было рассчитано подобное вранье, но тем не менее вся эта помпа начинала нравиться. Пфефферкорн подхватывал строки из «Василия Набочки». Весело напевал гимн, подбривая щетину около усов. Он почти забыл, что они фальшивые.
Признав его за друга Фётора, Елена несколько смягчилась: добавки ни разу не положила, но одаривала щербатой улыбкой хоккейного арбитра.
С утра до ночи Фётор неотлучно был рядом. Пфефферкорн понимал, что новоявленный друг приставлен к нему наблюдателем. Изменить ситуацию он не мог, но пытался извлечь из нее выгоду.
— Вы всех тут знаете и не можете устроить мне другой номер?
— Кое в чем даже я бессилен, дружище.
Вечерами они вместе ужинали, обильно сдабривая труйничкой беседы о литературе. Потом Фётор отправлялся домой к жене, а Пфефферкорн к портье — справиться, нет ли сообщений. Ничего нет, говорил тот. Пфефферкорн просил заменить вентилятор. Непременно, обещал портье.
Древним лифтом поднявшись на свой этаж, сквозь коридорные шорохи Пфефферкорн прошел мимо комнат, в которых обитали призраки: туда часто входили, но редко кто выходил обратно.
Растянувшись на кровати, Пфефферкорн прислушался, как молодожены готовятся к трудам, и подумал о схожести шпионства и сочинительства. Оба дела требовали безоговорочной, даже самозабвенной веры в подлинность мира, созданного собственным воображением. На сторонний взгляд, экзотические, в реальности оба занятия были весьма нудные. Они проверяли на способность переносить одиночество, хотя в этом шпиону, пожалуй, труднее, потому что ежесекундно он должен всеми силами противостоять своему врожденному инстинкту доверия. Слабым утешением служило то, что обе профессии позволяли задавать незнакомцам массу вопросов и получать честные ответы. Конечно, не всегда, но довольно часто. Иначе разговор превращался в изнурительную каторгу, особенно если собеседник вроде Фётора демонстрировал безудержную жизнерадостность. Возникало ощущение, будто часами стоишь на одной ноге. Пфефферкорн представил безликих мужчин и женщин, которых по всему миру служебный долг загнал в гостиничные номера. Он их любил. Он им сочувствовал. Желал удачи. Вместе они разделяли одиночество друг друга.
Еще он подумал о Билле. В переоценке их отношений он видел себя погорельцем, бродящим по пепелищу. Если в пожаре что-то и уцелело от скарба подлинной дружбы, оно погребено под столь толстым слоем лжи, что благоразумнее и милосерднее не выкапывать останки. Наверное, Пол прав: одно другому не мешает. Пфефферкорн-шпион это понимал. Вспомнился его роман, испещренный пометками Билла. Что это, если не любовь? Принять это страшно. Ведь если Билл и впрямь его любил, то, значит, все эти годы претерпевал невообразимую боль, обманывая друга. Героически претерпевал.