Шампанское с желчью - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, среди глины, ночи, сырости ощутил телесно, а не умственно Аркадий Лукьянович Сорокопут, интеллигент-европеец, свое давнее варварское болотистое происхождение, ощутил настолько телесно, что задрожал в болотном ознобе. Он был уже порабощен кучей, свободным оставался только голос. И Аркадий Лукьянович начал защищаться голосом.
— Помогите! — крикнул он первое, что могло прийти на ум. — Я здесь, я упал в яму… Я упал в яму и сломал ногу!
На этой фразе он остановился, и эту фразу он кричал час и сорок семь минут подряд, ибо время оставалось с ним, не подвластное куче, на светящемся циферблате противоударных ручных часов. Время было живо, тикало, ободряло, напоминало о силах цивилизации, а значит, можно было надеяться. Тем более не такое уж было сверху безмолвие, как казалось первые минуты после падения. Жизнь, хоть и слабая, редкая, продолжалась. Однажды Аркадий Лукьянович услышал шаги и голоса. Шло несколько человек, мужчины и женщины. Голоса пели. Начинали женские: «Вижу в сумерках дня в платье белом тебя». «Ты рядом, ты рядом, моя дорогая, — невпопад влезали мужские, портили мелодию, — ты рядом, ты рядом…» «Но так далека, как звезда», — исправляли, облагораживали женские голоса, подобно тому как женские бедра исправляют, направляют неумелые мужские движения.
И среди боли, среди варварской могильной глины вдруг прекрасным мраморным античным надгробьем вспомнилась Аркадию Лукьяновичу Оля, его первая, красивая, глупая, развратная, вечная для него женщина, как абсолютный индийский нуль — Нирвана, — перекликающийся с безрукой Венерой, от которой ведется отсчет красоты и женственности. «Без твоих голубых ясных глаз я заснуть не могу», — пели удаляясь мужские и женские голоса. Ночь и холодный дождь им были «по колено».
Говорят, покойник первые три дня слышит. А может, и дольше? Слышит, но не понимает. А может, и понимает? Недаром Аркадий Лукьянович, проходя по кладбищу, по инстинкту старался не говорить или говорить шепотом.
Когда Оля отказала ему, он три дня, ровно три дня, странная цифра, лежал на койке покойником. Ничего не ел, только пил воду из графина. Он слышал, нет, это уже потом он слышал, что Оля вышла замуж за Микулу Селяниновича, рекордсмена по метанию молота, крестьянского сына.
Сорокопуты тоже по происхождению были из крестьян, дальний предок их был деревенский мукомол в Ардатовском уезде Симбирской губернии. Хоть в семье говорили, что по подлинному происхождению были они из украинских селян, вывезенных с Волыни помещиком в свое симбирское поместье. Потомки селян этих давно забыли свою украинскую мову, но, что интересно, сохранили в одежде какой-то украинский элемент — вышивка, монисто, хоть против этого велась борьба и даже случались порки.
Так рассказывал отец. Кстати, отец при всем его волжском говоре любил носить вышитые украинские рубахи. Итак, Сорокопуты были крестьянско-селянского происхождения. Но они шли в общество индивидуально, а не в классовом порядке, шли в общество через приобщение к грамоте, через внутреннее преобразование, робко и благоговейно ступая под своды жизни разумной.
Эти же врывались в общество революционно, прямо с деревенской околицы, гордились своей квасной отрыжкой, расческами мосторга кудрявили влажные чубы, говорили «хватя», «будя» и несли свои чистых кровей анкеты во все партийно-государственные инстанции. В последнее время победный поток их несколько поиссяк. Все хлебные места оказались заняты ими же, и приходилось вести уже не классовую, а внутривидовую борьбу. Поэтому часть их метнулась в фашизированное недовольство.
Но муж Оли, судя по всему, был типично советский зажиточный крестьянин, заслуженный мастер спорта. Он переплюнул заграницу по метанию молота и привозил импорт, а также бил Олю иногда, но без замаха и вполсилы, чтоб не убить.
Так слышал Аркадии Лукьянович. Однако затем он был извлечен из могилы своей умной, миловидной женой, тоже математиком, по девичьей фамилии Далдаренко, и слухи-воспоминания об Оле рассосались, ушли в небытие. А теперь они возродились опять, и, потеряв надежду, может, одной Оле жаловался Аркадий Лукьянович, твердя: «Я упал в яму и сломал ногу».
Когда исчезла песня о белом платье, некоторое время было тихо, и Аркадий Лукьянович погибал, но затем возник шум мотора и шум колес. Кто были эти четырехколесные? Они, безусловно, слышали крик Аркадия Лукьяновича, потому что один из них внятно произнес: «Пьяный кричит!» И уехали. Что делать? Кого просить? Оставалось стать идолопоклонником и молиться куче, молить глину, чтоб отпустила живым.
Нет, каково бы ни было безжалостное недовольство деревенской околицы, а Советская власть еще прочна.
— Кто здесь? — послышался зычный голос Советской власти, и возник проблеск надежды, соскользнул, проколов тьму, луч карманного фонарика.
— Я упал в яму и сломал ногу, — собрав остаток сил, крикнул Аркадий Лукьянович.
Ответ, видимо, не удовлетворил.
— Кто здесь? — повторила вопрос власть.
— Сорокопут Аркадий Лукьянович. Кандидат физико-математических наук.
— Один?
— Один.
— Ну, по одному и вылазь… — И крепкий просмоленный кусок каната опустился в яму. Ситуация соответствовала — опять спасала милиция.
Аркадий Лукьянович ухватился обеими руками, ноги же не помогали, висели грузом. Он слышал, как милиция дышит тяжело, волоча канат, но на полдороге, еще упираясь лицом в склизкий грунт, но уже чувствуя вольный воздух поверхности, Аркадий Лукьянович опомнился и захрипел:
— Товарищ… товарищ… вернуться надо…
— Что?.. Куда…
— Портфель забыл…
— Хрен с ним…
— Документы…
— Ах ты…
Канат пополз назад. Аркадий Лукьянович старался посадить свое аварийное тело на одну правую ногу, но зацепил грунт и левой. Опять вспыхнул фейерверк, правда быстро погасший. Аркадий Лукьянович уже привык к боли.
От грязи и воды портфель стал вдвое тяжелей, как, впрочем, и пальто, и шапка, и ботинки. Одну перчатку он потерял и в сердцах выбросил вторую. А выбросив, пожалел. Канат обжигал. Обжигал теперь обе ладони, да еще мешал висевший на запястье портфель-камень.
Стучат, грохочут лебедки, работают сердца-моторы на красном, липком горючем своем. Все увеличивается объем крови при каждом сокращении. Увеличивается число сокращений в минуту, и сердечная мышца не успевает уже перекачать всего горючего, не успевает отдохнуть в те короткие доли секунды между двумя ударами. Пульс за двести восемьдесят в минуту. Задыхается от жажды, не может напиться кровью аорта. Еще, еще… Всё. Запасы исчерпаны. Сердечная мышца стала вялой и дряблой. Вялыми и дряблыми стали мышцы рук. Руки сами отлипают от каната. Сейчас назад в канаву, в пасть глиняного идола, в раскаленную докрасна боль, сломанной ногой с размаху о грунт.
Однако уже бруствер, и цепкие пальцы милиции вцепились в ворот, арестовали, не дали ускользнуть.
Жизнь — это дыхание. И с дыханием она возвращается. Когда человек перестает задыхаться и начинает дышать. Разумеется люди тренированные возвращаются к жизни гораздо ранее. Не прошло и минуты взаимного тяжелого дыхания, как милиционер осветил карманным фонариком лежащего мешком на бруствере Аркадия Лукьяновича и сказал: