Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Школе Гэлугпа принадлежат монастыри Тибета и все существующие дацаны Бурятии, Калмыкии и Тывы.
– Да, знаю, – ответила я.
Монах завился спиралью, обернулся вихрем бордовой пыли; седыми нитями просыпался в пыль дождь. Резко похолодало. Я озиралась в поисках улыбки и голоса. Слегка отодвинув дождевую сеть, оседающую на воздух, молодой лама в наряде для роли небесной посланницы из ритуального танца Чам, дакини-небоходицы, утрированно подняв согнутую в колене ногу с задранным кверху носком мягкого сапога, шагнул в круг, очерченный мукой, что тут же всколыхнулась вздохом под тихой подошвой. Тяжек наряд небесной танцовщицы, шитый из полос разноцветного шелка с золотыми и серебряными тиснениями, подбитый тканью цвета пламени; живут, дышат раструбы рукавов, слои нижних подолов. По желтому и оранжевому, бордовому и синему полю летят вытканные цветы; канты и кисти обрамляют вычурной формы оплечье и твердый фартук. Головной убор, имитирующий тиару и прическу одновременно, дыбится разветвлениями над тульей и полями. Дрогнули острия, заколыхались кисти, когда дакиня из мерного шага и статики позирования рванулась в пляску, заметалась, вкрутилась в вихрь и исчезла. Женский Будда-аспект еще проявился в звуках ухэр-буреэ – в гудении трехметровых труб, в гонимом внутри них воздухе. Сквозь изукрашенные ремесленниками жерла, такие долгие и тяжелые, что поддерживают их несколько помощников-силачей, через напряжение в легких, которое требует этот звук, пронеслась тень и растворилась в пении ганлин, изготовленных из берцовой кости человека, раковин и цимбал, в медных всплесках тарелок, в буханьи больших барабанов.
Монах в роли дакини прекратил существование, и на фоне дождевой россыпи явилась его иная ипостась: обнаженный юноша с кожей цвета свежего чая оседлал черного с белой головой и белым крупом яка. Широко раздвинутые серпы рогов животного рассекали крупчатую влагу, шелковые меха на боках и животе колыхались в ритуальной пляске. Сила яка и сила человека на его спине слились и умножились, глаза одного и глаза другого сияли новообретенной мощью, качалось небо, смещались в нем горы – тибетский кентавр разрывал пространство, мчался тяжко и легко, как способно двигаться свободное существо, чующее свою красоту, свое право на волю.
Ниже ячьего танца, и по сторонам, и на холмах, что выше, ползли на животах накрытые пластиковыми прозрачными дождевиками люди. Всматриваясь в сплетение трав, нежно раздвигая их стебли, они напрягались, вглядывались в каждый коричневый росток, подозревая в нем проклюнувшийся кордицепс, драгоценный полугриб-полугусеницу. Ярцагумбу – зимой-червь-летом-трава, полуживотное-полурастение, спора, осевшая на личинку бабочки тонкопряда, чтобы развить свою жизнь, паразитируя на своем носителе. Пораженная любовью инородца личинка теряет себя, подчиняется новому явлению в ней, зарывается в землю, уходит от здоровых сестер, обращаясь в рабыню иного, чуждого, покорившего. Зимой спора преобразуется в бактерию и постепенно завладевает внутренними органами личинки. Оболочка же, роговое внешнее покрытие, ее красота – неизменна, она остается неповрежденной, нетронутой. Две зимы взращивает под землей личинка кордицепса новое свое содержание и свою смерть. Она питается корневищами высокогорных растений – горцем, астрагалом, офиопогоном, насыщая тайными силами тело новорождающейся ярцагумбу. Жизнь в жизни, паразит внутри своего носителя, два в одном, сложноподчиненное сочетание. Пораженная любовью личинка, иссыхаясь, погибая, выпускает на волю росток, обретает свойства мощного афродизиака.
Я лежу на боку в сырой холодной траве, вокруг меня – темноликие люди с маленькими то ли тяпками, то ли топориками в руках гортанно журчат, обсуждая, видимо, что со мной делать. Кого-то зовут, крича в сторону соседних вершин. Роб протискивается меж сбившихся в кучку людей ко мне, рядом с ним хитроглазый тучный мужчина из местных. Роб наклоняется надо мной, слушает пульс, обращается по-английски к хитроглазому. Через время меня поднимают, чувствую муторную боль в лодыжке: всё, привычный вывих, наступать не могу, голова кружится, донимает тошнота. Меня усаживают на низкорослую лошадку позади седока, приматывают к нему веревкой; почти не вижу, но ощущаю, как движемся вниз, медленно, в постоянном монотонном качании-подскакивании, к которому никак не могу примериться, желая прекратить синхронное шагу лошади баламутное движение в желудке. Этому пути нет и нет конца, бряцает колокольчик на шее животного. На шее? Почему на шее? Метятся пронзенные звенящими серьгами острые стоячие уши, вот уже у моих висков качается, бьется звук.
Шатер из дикого шелка плотен, открытый огонь посреди ковров, посуда, украшения – керамические, фарфоровые, нефритовые фигурки, очертания которых не могу зафиксировать, шерстяные ткани, шкуры: тепло, очень тепло и сухо. Синюю пиалу, наполненную дымом, протягивает мне мускулистая рука. Медная кожа на глаз – дикий шелк. Я принимаю густое, замешанное на ячменной муке питье с запахом ячьего жира и перевожу взгляд на дающего: он перечеркивает мою шаровидную щиколотку жесткой повязкой и поднимает глаза навстречу моим. Монах в бордовом уттара санге, дакиня-небоходица, юноша на яке и мой транспортер – откидывает за нагие плечи пряди графитовых волос, сплетенных у висков в змеевидные косицы, наблюдает, как я делаю несколько глотков, приближает ко мне скуластое, точное в скульптурной лепке лицо, ноздри по-звериному втягивают мой запах, глаза, огромные, фиолетовые, как у яка, поглощают мой взгляд, – всей своей гусеничной бархатностью, всей личинковой мягкостью, потеряв костяной остов, лишаясь позвоночника и суставов, я вбираю в себя силу его взора. Вкруг шатра бегут, танцуют яки, их гладкие по весне после линьки спины лоснятся, храня длинную шерсть на горбатых, вторящих линиям гор холках, шелковые «юбки» на животах стелются по траве, волосы хвостов движутся в такт рапидному галопу. Я, будто одновременно наблюдаю эту пляску и участвую в ней, и в пробелы между мгновеньями успеваю приникать грудью к неожиданной гладкости мужской груди и откидываться прочь; и рвутся облака над шатром, раскалывают небо зарницы, качаются, все громче, все надсаднее звенят колокольцы в графитовых косах, с гиканьем несутся разряженные шелковые демоны сквозь ночь, чудовищны их маски; грохоту небес, напрягаясь, помогают колоссы труб, дуть в которые приходится дивным созданиям, порожденным моим воспалением, набухшие небеса крепнут, полнятся темнотой и, наконец, взрываются пузырями и дребезгами, и потоки дождя и света заливают и топят меня в тепле, в покое, в сне.
– Пятнадцать часов спала. Просыпайся, давай-давай, надо бульону попить. Тебя и несли, и ворочали, и перекладывали, уже и градусник ставили, а ты спишь, как казак после гулянки. Температура нормальная. Всё о'кей. – Рорберт старается продемонстрировать свое умение ухаживать за больным человеком.
– А чаю тибетского можно? – хнычу я.
– Ты чего? С ячьим жиром? С мукой?! – заботливое выражение на лице Роба сменяется удивлением зануды.
– Да.
– А ты его пробовала? Это же нормальный человек только с великой голодухи…
– Мне понравилось, – настаиваю я.
– Когда? Где ты это варварское варево есть-то могла? Во сне, что ли? – не унимается Роб.