Послание госпоже моей левой руке - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Римский прокуратор, скорее скептик и реалист, чем циник, не желает поступаться биографией и карьерой. Он прекрасно понимает, чего стоят провинциальные восточные политиканы с их невротическими претензиями, но при этом он трезво оценивает и реакцию иудейского большинства на решение судьбы одного из потенциальных бунтарей. Иисус, разумеется, не может поступиться верой и судьбой. Понтий Пилат — воплощение морального релятивизма, свойственного тогдашнему латинскому мироощущению, и знаменитый его вопрос: «Что есть истина?» на самом деле лишь риторическое восклицание: «Но ведь мы-то с тобой понимаем, что есть истина!» Последнее слово произносится с легким нажимом и сообщнической улыбкой — этакий интонционный курсив. Жертвоприношение для Пилата — не более чем мертвый ритуал перед лицом молчаливых языческих богов, и ему не понять Бога, заговорившего с людьми.
У Иисуса же все слова — курсивом. Он может быть многословным, он может частить и сбиваться (если верить Иоанну), он может быть напряженно-скупым на слова или и вовсе молчуном (если верить Марку), но он не может пустословить. Понтий Пилат и Иисус говорят на разных языках. На точный — с формально-юридической точки зрения — вопрос прокуратора: «Ты Царь Иудейский?» Иисус отвечает: «Царство Мое не от мира сего». И Пилат в принципе не в состоянии понять, какая бездна истории и какая высота духа вдруг открываются перед ним. Замечу между прочим, что это как раз тот случай, который хорошо известен лингвистам: каждое доказуемое высказывание является истинным, но не каждое истинное высказывание доказуемо. Язык условностей, которым пользуется Пилат, бессилен перед безусловным языком Иисуса.
«В одном — историческом — мире Римлянин послал Галилеянина на крест: такова была его судьба. В другом мире Рим подпал проклятию и крест стал залогом искупления», — комментирует Освальд Шпенглер.
Для Понтия Пилата чрезвычайно важны правила игры, которые он принимает по умолчанию, a priori. Конфликт возникает именно потому, что Иисус вообще не участвует в этой игре. У Него нет роли. Он есть Он. Пилат же есть Прокуратор, Закон, Правило, Порядок. Скандальная подлинность Христа, хочет Он того или нет, противостоит неподлинности всего того, что олицетворяют иудеи и римлянин. Иисус не может не быть Собой, тогда как Пилат может быть таким, а может быть и иным: для иудеев он представитель Рима, в Риме — один из протеже Сеяна, в постели с женой или любовницей — мужчина, в книге — набор знаков. Иисус всегда и всюду — Иисус, Он не бунтарь и не пророк, не учитель и не претендент на Нобелевскую премию мира, Он лишен возможности и способности быть кем бы то ни было, кроме как Иисусом, Спасителем и Спасением. Он одновременно — Смерть, Воскресенье и Жизнь. Не было, нет и никогда не будет такой роли в человечестве. Его невозможно тиражировать. В этом смысле Иисус — «Однажды-и-больше-ни-разу», человек как он есть.
Если он и попадал на русские иконы, то изографы изображали его только в профиль, как черта, чтобы неосторожный зритель ненароком не встретился с ним взглядом. Впрочем, так же, вслед за Джотто (фреска «Поцелуй Иуды»), поступали и европейские художники, поскольку этика и эстетика являлись нераздельным целым.
Центральный диск последнего круга Дантова Ада называется Джудеккой. Название образовано от имени апостола Иуды Искариота, предавшего Христа. Здесь, в девятом круге, во льдах Коцита, сам Люцифер казнит предателей величества божеского и человеческого — Брута и Кассия, убийц Цезаря, а также Иуду, терзая их в своих трех кровавых пастях.
Переднему не зубы так страшны,
Как когти были, все одну и ту же
Сдирающие кожу со спины.
«Тот, наверху, страдающий всех хуже, —
Промолвил вождь, — Иуда Искарьот;
Внутрь головой и пятками наруже…»
Вот и все, что счел нужным сообщить спутнику Вергилий о величайшем преступнике в христианской истории и в истории христианства. Люцифер непрестанно сдирает кожу с его спины. Данте не комментирует увиденное и услышанное, хотя и находится в самом конце пути через Ад, — гораздо больше внимания он уделяет технике лазания по косматому стану Люцифера и маршруту выхода из преисподней. Поэту нечего сказать об Иуде такого, чего не знал бы читатель, и он ограничивается сухой констатацией факта: предатель получает по заслугам. Что и предполагалось, и в чем никто не сомневался. Читатель воспринимает эти сведения после знакомства со всеми обитателями геенны, поэтому муки Иуды для него — это итог и сумма наказаний, апофеоз безысходности — гораздо большей, чем, например, безысходность мучений Уголино в ледяной яме, где вынужденный детоубийца и людоед обречен вечно мучить того, кто запер его в Башне Глада. Здесь же, на самом дне Ада, царит безмолвие, нарушаемое лишь шумом крыльев дьявола. Мучительное безмолвие — антитеза творящему Слову.
Данте наверняка были хорошо известны апокрифические, легендарные сочинения о жизни Иуды, во множестве ходившие среди его современников. Апокрифы, «отрешенные» сочинения утоляли интерес верующих к деталям биографий Иисуса и Крестителя, Марии и апостолов, наконец, Иуды Искариота. Эти сочинения способствовали утверждению в сознании верующих некоторых устойчивых представлений, клише, что было важно и полезно для находившейся в процессе становления христианской культуры, неуклонно двигавшейся к позднейшему психологизму. Потому-то Церковь и относилась к апокрифической литературе более или менее терпимо, а какие-то произведения даже рекомендовала «для домашнего чтения» (речь не шла, разумеется, о гностических евангелиях). Именно в Средние века сложились стереотипы, закрепившиеся в словосочетаниях-образах «иудин поцелуй», «иудино дерево», «иудин грех». «Иудами» стали называть предателей — первое свидетельство об этом содержится в «Хронике герцогов Нормандских», написанной Бенуа де Сент-Мором примерно в 1175 году. Именно в те времена — в эпоху возникновения первых гетто — евреев стали называть «иудиным племенем», но, уж конечно, не во славу Иуды — четвертого сына Иакова от Лии (этот Иуда и является эпонимом иудеев), а во имя Иуды Искариота Предателя, родившегося в пыльной деревушке Кириаф Иарим к западу от Иерусалима.
Во II–IV веках по Р. Х. актуальнейшей проблемой для лидеров христианских общин стал поиск взаимопонимания, а возможно, и союза с римской властью, в связи с чем были предприняты попытки оправдания Понтия Пилата, представителя этой власти в Иудее. Важно это было и для самих верующих, тяготившихся своей «второсортностью»: римлянин не мог не признать Мессию, которого признавали все, кроме «слепцов» иудеев. Тогда-то и возникли апокрифическое донесение прокуратора Пилата императору Тиберию, «Письмо Пилата императору Клавдию» и евангелие Никодима, которое правильнее было бы назвать евангелием фанатичного антисемитизма. Автор этого евангелия не только нарисовал образ благожелательно расположенного к Христу прокуратора, но и заставил римские военные знамена, которые держали легионеры, склониться перед Иисусом, когда того вели через строй на допрос (только вообразите себе эту сцену из мыльной оперы). Все эти сочинения не были признаны Церковью богодухновенными, однако они сформировали метод и указали дорогу, на которую впоследствии нет-нет да и ступала нога неофита. Не так уж и давно русские читатели встретились на этом пути с романом Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», в котором образ Пилата скроен по рецептам III века по Р. Х. с поправкой на психологизм фельетонной эпохи. Не исключено, что Булгаков (сын профессора Киевской духовной академии по кафедре истории западных вероисповеданий) познакомился с «методом» Никодима по книге профессора Сергея Жебелева «Евангелия канонические и апокрифические», вышедшей в Петрограде в 1919 году.