Императрица Лулу - Игорь Тарасевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этой весной, когда вот-вот должна была вскрыться Нева — месяцев восемь исполнилось тому, — когда вот-вот должна была вскрыться Нева, готовый умереть лед навевал на Петербург резкий холод, дни тогда стояли морозные, но сухие, солнечные. Муж любил гулять в такое время по Дворцовой набережной, и положение обязывало её сопровождать его, словно бы офицеру охраны. Гуляние с бесконечными остановками утомляло. Муж на каждом шагу заводил разговоры, и она вынуждена была улыбаться и кивать головой; руки не подавала никому — не хотелось снимать перчатку на морозе или вынимать голую руку из муфты, чтобы подставить её чужим губам. Не в сил ах сейчас перелететь к ненавистной сестре — слишком далеко, да и невозможно ей было сейчас путешествовать, а тем более — перелетать в таком положении, — не в силах, значит, перелететь к ненавистной Амалии, она перелетела на набережную — на восемь месяцев тому назад, ещё до смерти великой императрицы Екатерины.
— Целую ручки ясновельможной пани, Ваше Императорское Высочество, — поляк склонился, и её рука в неснятой перчатке вдруг сама пошла навстречу его губам.
Она знала, что это — поляк князь Адам Чарторыйский, что он принадлежит к одной из лучших польских фамилий, но какое это теперь имело значение, если Польша навсегда перестала существовать? Имело значение, что князь Адам — штаб-офицер Кавалергардского полка, регулярно назначаемый в императорский караул, и она видела его и в свите батюшки Павла Петровича, и в карауле возле кабинета мужа, а прежде — близ особы великой императрицы Екатерины. Офицер охраны.
Сюда, на набережную, князь явился в шляпе и в жёлтой волчьей шубе, какие носят все грубые поляки у себя в имениях, — это было вопиющее нарушение правил; она не входила в мужские дела, но прекрасно знала, что офицерам нельзя показываться в общественных местах иначе, как в форме, и князь, разумеется, должен был надеть шинель и каску, а в определённые дни, например, она, знала, что такой день — четверг, а в определенные дни князь должен был ещё и прицеплять палаш. Если бы в Гатчине муж или батюшка встретили князя Адама в подобном клоунском виде, тот немедленно был бы взят под караул, именно этого поляк, вероятно, и добивался, но сейчас муж почему-то и бровью не повёл, хотя четверо однополчан князя Адама, точно таких же дворян-кавалергардов, ничем не хуже его, в форме и при оружии шли на пятьдесят саженей позади. Впрочем, те находились на дежурстве, да, на дежурстве. А поляк, видимо, полагал, что если он столь демонстративно покажет, как на него императорский указ не распространяется, в его жизни здесь, в России, наконец-то что-то произойдет. На эшафот метил князь Адам, но — не случилось, нет.
— Целую ручки, — он повторил, желая поцеловать хотя бы одну из двух ручек; нотка недовольства проскользнула в голосе, словно бы даже и русская великая княгиня не могла сейчас не подставить польскому князю руку для поцелуя. Так рука сама пошла, подчиняясь амбициям полячишки, тот поцеловал не защищённую перчаткой кисть, а выше — запястье, чёрная его прядочка упала ей на руку, щекоча, и её всю вдруг передёрнуло от этого поцелуя, как передёргивало прежде от поцелуев Амалии; ничего не сказала, хотя требовалось, конечно же, произнести некую светскую формулу, но ничего не сказала, кровь бросилась ей в лицо; мужнин голос донёсся как сквозь вату:
— Я рад нашей встрече, князь. — Это-то муж на набережной говорил буквально каждому встречному, с любым из встречных, кто бы тот ни был, ни за что не желая говорить по-французски, якобинская Франция тогда оказалась не в чести. — Как вам Петербург? — а вот это уже был вариант для гостей. Вопрос, правда, прозвучал несколько странно, если учесть, что поляк жил в Петербурге уже несколько лет и вряд ли мог похвастаться свежестью впечатлений. Но умный поляк отвечал по сути.
— О, Ваше Императорское Высочество, — глядел прямо в глаза своими круглыми темными глазами, и можно было вообразить, что поляк и на самом деле именно так и думает. — Ваше Императорское Высочество, Петербург прекрасен, но если бы не Ваше Императорское Высочество, жизнь в Петербурге казалась бы мне совершенно невыносимой. Если бы не Ваши Высочества… Если б не Вы и не Великая Княгиня Елизавета Алексеевна. — Он поклонился ей, и рука нечувствительно дрогнула, словно бы сама желая вытянуться вперёд под новый его поцелуй.
— Ну, полно, полно. Мы видимся так редко.
Она уже пришла в себя и чуть не засмеялась: муж и Чарторыйский виделись, как правило, только когда Чарторыйский заступал на дежурство. Впрочем, бывали и, скажем, музыкальные вечера, на которые поляк, будучи не по статусу своему в России, но по рождению званым, являлся в мундире, но там он только кланялся и сам не подходил, а если муж вступал с ним в разговор, то уж наверняка уже спросил его, как ему Петербург — город его заточения в России. Но муж продолжал, и улыбка примёрзла к её губам; так, с затверженной улыбкой, она потом и подала вновь руку для прощания, потому что муж проговорил:
— Весной, вы знаете, князь, двор переезжает в Таврический дворец…
— Je sais que Sa Mageste desire vivre a l'intimite, seulement parmi ses proches.[58]— Князь не выдержал пытки русской речью.
— Да, так что ж с того? — муж продолжал говорить по-русски, вынуждая поляка делать ужасные ударения; если б она была русской, она давно уже смеялась бы до слёз. Но бестактность, только что допущенная перешедшим на французский кавалергардом в шубе, как и вопиющее нарушение формы одежды, тоже остались не замечены. Муж явно благоволил к поляку:
— Вы любите гулять, я полагаю? Не правда ли? Приезжайте ко мне в Таврический, мне хочется показать вам сад. Погуляем по саду. Как только снег сойдёт. Там чудесный сад. Как только сойдет снег, я пошлю за вами. И я, и великая княгиня… Не правда ли, мой друг?
— Да, — сказала, — да. — Кажется, именно тогда муж увидел и понял; она не могла высказать ничего, только взгляды могли говорить. Избавление от Амалии, избавление и побег — этот притворяющийся неотесанным полячишко оказался самым умным и тонким человеком в её жизни.
— Да… — муж тоже быстро взглянул искоса: поляк вполне годился. — И я, и великая княгиня… Разумеется. Я пошлю.
Как сумела столь быстро наступить весна в этом году? Она не увидела ледохода — не очень хорошо себя чувствовала, лежала под одеялом в натопленной спальне, пила омерзительные капли доктора Виллие, и шороха сталкивающихся друг с другом льдин не слышала, в ушах шумело от простуды, и ей представлялось, будто она действительно слышит, как лёд шумит. Но одно — зелень в этом году необыкновенно быстро пошла в рост; она сделалась больною в зиму, а выздоровела чуть ли не в лето, потому что уже ярко-изумрудной становилась поляна перед дворцом, нежной, ещё прозрачною зеленью покрылись берёзы и тополя на берегу реки, видимые ею из окна. Природа словно бы наверстывала то, что упустила за зиму, и люди, по всей видимости, тоже старались наверстать упущенное зимой.
Она так и стояла у окна, когда доложили о князе Чарторыйском. Она удивилась, знаком отпустила всех — нет, всех, всех, решительно всех; удивилась, она удивилась; приказала принять, хотя могла бы, пользуясь однажды усвоенным навыком, перелететь на восемь месяцев вперёд, а оттуда возвратиться к своему окну хотя бы десять минут спустя появления князя Адама в её покоях — странного появления; князь должен был явиться к мужу, к мужу. Она уже покраснела и дышать стала тяжело и часто, как всегда дышала в минуты волнения. Он вошёл в только что введённом для кавалергардов чёрном мундире, треуголку держал на отлете; как грач, сам чёрный и чёрный мундир; чёрная прядочка дернулась, когда он со стуком свел каблуки и согнул голову в поклоне, уголок рта дернулся вместе с прядочкой, словно бы князь лежал в падучей.