Адам Бид - Джордж Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бойся, матушка, – сказал Адам. – Если б я не решился не идти, то я уж ушел бы давно.
Он кончил завтракать и встал, произнеся последние слова.
– Что ты будешь делать? – спросила Лисбет. – Ты будешь делать отцу гроб?
– Нет, матушка, – сказал Адам. – Мы снесем лес в деревню, и гроб сделают там.
– Нет, родной, нет! – воскликнула Лисбет быстро и жалостливо. – Нет, не давай делать гроб отцу чужим, а сделай его сам. Кто может сделать гроб так хорошо, как ты? Ведь он знал, что значит хорошая работа, и оставил сына, который по уму своему считается первым в деревне, а также в Треддльстоне.
– Очень хорошо, матушка, если ты непременно желаешь, то я сделаю гроб дома, но я думал, что тебе неприятно будет слышать, как мы будем работать.
– Отчего же будет мне неприятно? Ведь так и следует, чтоб он был сделан дома. Если гроб нужно сделать, то что тут говорить, нравится ли мне что-нибудь или нет. Ведь на этом свете мне не остается другого выбора, как одни лишь неудовольствия. Когда во рту нет вкуса, то тебе все равно, возьмешь ли ты один кусок или другой. Займись этим тотчас же, утром, прежде всего. Я не хочу, чтоб кто-нибудь другой дотронулся до гроба, кроме тебя.
Глаза Адама встретились с глазами Сета, который смотрел на Дину, а потом устремил на брата задумчивый взор.
– Нет, матушка, – сказал он, – я соглашусь, чтоб только Сет приложил руку к работе, если гроб должен быть сделан дома. Я схожу в деревню до обеда, ибо мистеру Берджу нужно, может быть, видеть меня, а Сет останется дома и начнет делать гроб. Я могу возвратиться около полудня, а тогда он может идти.
– Нет, нет, – настаивала Лисбет, начиная хныкать. – У меня просто все сердце изноет, если ты не будешь делать гроб отца. Ты такой упрямый и суровый человек, что никогда не сделаешь так, как хочет твоя мать. Ты часто сердился на отца, когда он был жив; ты должен лучше обходиться с ним теперь, когда его уж нет. Он не стал бы считать ни во что, если б Сет сделал гроб.
– Довольно, Адам, довольно, – сказал Сет кротко, хотя по его голосу можно было заключить, что он говорил с усилием. – Матушка права. Я пойду на работу, а ты оставайся, пожалуйста, дома.
Он немедленно пошел в мастерскую, сопровождаемый Адамом, между тем как Лисбет, повинуясь, как автомат, своим прежним привычкам, начала убирать завтрак, как бы не думая, что Дина еще останется при ней. Дина не сказала ничего, но тотчас же воспользовалась удобным случаем и спокойно присоединилась к братьям в мастерской.
Они уже подвязали передники и надели бумажные колпаки, и Адам стоял, положив левую руку на плечо брата и указывая молотком, находившимся в правой руке, на доски, на которые оба они смотрели. Они стояли спиной к двери, в которую вошла Дина; она вошла так тихо, что они только тогда заметили ее присутствие, когда услышали ее голос. «Сет Бид!» – тихо произнесла она. Сет вздрогнул, и оба брата обернулись. Дина показывала вид, что она не видела Адама, и устремила глаза на лицо Сета, произнеся со спокойною ласкою:
– Я не хочу проститься с вами. Я увижу вас еще раз, когда вы возвратитесь с работы. Так как я должна быть на мызе до сумерек, то это будет довольно скоро.
– Благодарю вас, Дина, мне будет приятно проводить вас домой еще раз. Быть может, это будет в последний раз.
Голос Сета несколько дрожал. Дина протянула ему руку и сказала:
– Вы будете иметь сладостный мир в вашей душе сегодня, Сет, за вашу нежность и долготерпение относительно вашей престарелой матери.
Она повернулась и оставила мастерскую так же быстро и так же нешумно, как и вошла в нее. Адам все это время внимательно наблюдал за ней, но она не посмотрела на него ни разу. Как только она вышла из комнаты, он сказал:
– Я не удивляюсь, что ты любишь ее, Сет. У нее лицо как лилия.
Душа Сета вся выразилась в глазах и на устах. До этого времени он не открывал своей тайны Адаму, но теперь им овладело сладостное чувство облегчения, когда он отвечал:
– Да, Адди, я люблю ее… слишком, кажется. Но, брат, она меня не любит, разве только так, как одно дитя Бога любит другое. Она никогда не будет любить мужчину как мужа, в этом я уверен.
– Нет, брат, это еще нельзя сказать; ты не должен унывать. Она создана из тончайшей материи, нежели большая часть женщин; я могу видеть это довольно ясно. Но если она и лучше их в других делах, я, однако ж, не думаю, чтоб она уступила им относительно любви.
Больше не было сказано ничего. Сет отправился в деревню, а Адам принялся за гроб.
«Боже! помоги брату, и мне также, – подумал он, поднимая доску. – Очень вероятно, что для нас жизнь будет тяжким трудом… Жестокою работою внутри и извне. Странное дело, когда подумаешь, что человек, который может поднять стул своими зубами и пройти разом пятьдесят миль, дрожит и то горит, то зябнет только от взгляда одной из всех женщин на свете. Это тайна, которую объяснить себе мы не можем; что до этого касается, то мы так же точно не можем объяснить себе выход отростка из семени».
В этот же самый четверг, утром, в то время как Артур Донниторн ходил взад и вперед в своей уборной, видел, как его привлекательная британская личность отражалась в старомодных зеркалах и на него с темных, оливкового цвета обоев таращили глаза фараонова дочь и ее девушки, которые должны были бы заботиться о младенце Моисее, он имел сам с собой рассуждение, которое, в то время как его слуга повязывал черную шелковую перевязь через плечо, кончилось определенным практическим решением.
– Я думаю отправиться в Игльдель на неделю или на две и поудить, – сказал он громко. – Я возьму тебя с собою, Ним, и отправлюсь сегодня утром; итак, будь готов к половине двенадцатого.
Слабый свист, который помог ему дойти до этого решения, теперь изменился в самый громкий и звонкий тенор, и когда Артур торопливо шел по коридору, то эхо отвечало на его любимую песню из оперы «Бродяги»:
Когда сердце человеческое угнетено заботою…
Нельзя сказать, чтоб то был героический напев; тем не менее Артур чувствовал себя в весьма героическом настроении духа, когда подошел к конюшням, чтоб отдать приказание касательно лошадей. Ему было необходимо его собственное одобрение, а этого одобрения нельзя было достигнуть совершенно даром, его до лжно было достигнуть значительной заслугой. Он до этого времени никогда не лишался этого одобрения и имел значительное упование на свои собственные добродетели. На свете не было молодого человека, который сознавался бы в своих недостатках так чистосердечно; чистосердечие было одною из его любимых добродетелей, а каким образом откровенность человека может обнаружиться во всем ее блеске, если у него нет нескольких проступков, о которых он мог бы рассказать? Но он обладал приятной для него уверенностью, что все его недостатки были великодушного рода – стремительные, горячие, львиные, никогда не ползающие, коварные, пресмыкающиеся. Артуру Донниторну было невозможно сделать что-нибудь низкое, малодушное или жестокое. «Нет, правда, что я всегда попадаю в затруднительное положение, но я всегда стараюсь, чтоб бремя пало на мои собственные плечи». К несчастью, мы редко видим, чтоб настоящее поэтическое правосудие преследовало проступки, и они иногда упрямо отказываются наказать самыми дурными последствиями настоящего виновника, вопреки его громко выраженному желанию. Благодаря только этому недостатку в форме вещей Артур никогда не делал кому-либо беспокойств, кроме себя. Он был человек добродушный, и все его картины будущности, когда он будет введен во владение имением, состояли из того, что он мечтал о цветущих, довольных поселянах, обожающих своего землевладельца, который был бы образцом английского джентльмена, о доме первостепенного разряда, где все свидетельствовало бы об изяществе и высшем вкусе, о веселой домашней жизни, о лучшем в Ломшейре охотничьем заведении, о кошельке, открытом на все общественные предметы, – одним словом, все будет в возможно различном виде от того, что было в связи с именем Донниторн теперь. И одно из первых добрых дел, которые он совершит в будущем, будет состоять в том, чтоб увеличить доход Ирвайна по геслопскому викарству, так что пастор будет в состоянии содержать карету для матери и сестер. Его искренняя склонность к священнику считалась еще с возраста, когда он носил юбочки и шаровары. Склонность эта была частью сыновняя, частью братская: сыновняя – в том отношении, что он любил общество Ирвайна лучше, нежели общество большей части молодых людей, и братская – в том отношении, что они заставляла его сильно беспокоиться о том, чтоб не заслужить порицания Ирвайна.