Знамя Победы - Борис Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло некоторое время, и я нечаянно узнал причину нерадости, несияния Анны Ивановны, от нее самой узнал, из-за печной комнатушки своей невольно подслушал.
Пришла как-то Анна Ивановна вечером к нам в гости. Поставили мама с папой на стол самовар, меня за печку турнули.
Сидят, чай пьют, разговаривают все о той же Москве, о съезде учительском, о товарище дорогом и любимом Сталине…
Сначала о Москве и о съезде громко и нормальными голосами говорили, и я к ним не особенно прислушивался, книжку с картинками листал, а то, о чем говорилось, нам Анна Ивановна уже пять раз на уроках рассказывала.
Но вот заговорила мама, папа и Анна Ивановна о вожде великом и мудром, и разговор почему-то на шепот перешел. И этот шепот я почему-то стал слышать даже лучше, чем нормальный – громкий – разговор.
– Только никому… Только никогда… – зашептала Анна Ивановна. – Только вам… Во время перерыва Сталин из президиума в зал спустился и стал к нам подходить. Оцепенев, мы не шелохнемся: неужели такое быть может? Сами себе не верим. А он идет, улыбается, и… знаете… знаете… Такой маленький… рябонький… коротконогий… пузатенький… волосики и усы седые и редкие-редкие… Не знаю, как другие, но я сразу поняла – никакой это не Сталин. Не может товарищ Сталин таким быть, не может. И никак я теперь не пойму – зачем же нас в Москве обманывали, не того Сталина показывали… зачем? Вот я все об этом думаю и ничего понять не могу. Может быть, тот настоящий товарищ Сталин заболел. Но тогда бы так и надо было сказать – зачем же нам такого-то замухрышку рябого, редкоусого подсовывать? Ну а вдруг это был действительно настоящий Сталин, тогда какой же это товарищ Сталин? Запуталась я, совсем запуталась. Только вам говорю… Только вам… Никогда никому не рассказывайте, пожалуйста… – И Анна Ивановна зарыдала, забилась в истерике.
Меня она тогда не видала и ни о чем не просила. Но я, мама и папа не только не рассказывали, но и друг с другом многие годы об этом не говорили.
Каждому рассказу, каждому разговору свое время.
Я полюбил его сразу, как только Анна Ивановна ввела в класс высокого веснушчатого… одноглазого парня. Да-да, не мальчишку – пацана, парня.
– Знакомьтесь, – сказала Анна Ивановна, – Юра Мартыненко – ленинградец-блокадник. Будет учиться в нашем классе. Герой. Гасил зажигательные фашистские бомбы. Ранен. Награжден медалью.
Юра спокойно прошел через весь класс к задней парте первого ряда и сел рядом с ярым двоечником и разгильдяем Васькой Хайдуковым. Щеки Васьки заполыхали от счастья.
Я полюбил Юру сразу. Сразу его полюбили все.
Но подобрать ключик к Юриному сердцу нам было не дано. На уроках и переменах он сидел на своей задней парте и молчал, молчал.
На наши робкие вопросы и даже на вопросы учителей на уроках Юра не отвечал, и долгое время мы даже не знали, а может ли он говорить вообще.
– Юра ранен. У него шок. Он много пережил. Не трогайте его, не беспокойте, – сказала однажды Анна Ивановна в отсутствие Юры, и мы действительно не стали вообще беспокоить нашего загадочного одноклассника. Но мы любили его – ленинградца, героя, блокадника, парня значительно старше нас по возрасту и казавшегося нам даже старше наших учителей.
…Вести о смерти Сталина – вождя и учителя всех народов, беззаветного друга советских детей, бессмертного и великого – мы не поверили.
– Слышал? – шепнул мне по дороге в школу сосед – одноклассник Толька Потехин.
– Слышал… – также шепотом ответил я. – Провокации… Враги народа… Шпионы… Сталин будет всегда.
Официальное, как теперь говорят, сообщение о смерти нашего любимого отца, друга, учителя мы услышали на третьем уроке. Два первых и две перемены прошли в зловещей тишине. Мы сидели на своих партах – не разговаривали, не шумели. Так замирает, затихает все живое перед грозой, когда все небо вокруг в черных клубящихся тучах и вот-вот грянет первый раскат грома.
Жалобно проблеял звонок, и в класс вошел преподаватель истории – старенький, сухонький, да что там сухонький – изможденный ранами, болезнями, работой фронтовик Алексей Трофимович Еремин. Голова его от затылка до подбородка была обмотана женским шерстяным платком, как потом он объяснил нам: «На нервной почве разболелись все зубы».
Вид Алексея Трофимовича был донельзя жалок.
– В-в-в-вче-е-е-р-р-а умер в-в-ве-ликий Сталин, – с трудом выдавил Алексей Трофимович и, закрыв лицо ладонями, пригнулся к своему столу.
Мы тихо завыли. От любви к умершему Сталину. От жалости к почти умирающему Алексею Трофимовичу.
И я, уже собираясь, как он, лечь на свою парту и плакать, плакать, плакать, почему-то оглянулся и посмотрел на Юру Мартыненко. Где-то далеко-далеко, но отчетливо шевельнулась мысль: «Если уж нам так плохо, как же ему – герою?»
То, что я увидел, буквально ошеломило меня. Юра сидел, высоко подняв голову. Его единственный глаз был широко открыт… и глаз и губы Юры улыбались. Да, улыбались!..
Почему он улыбался? Потому ли, что привык с улыбкой встречать всякую беду, всякое горе, или потому, что знал что-то такое, что в ту пору было неведомо нам? Не знаю.
И почему мне, при взгляде на Юру, на его улыбку, вдруг расхотелось плакать? Тоже не знаю. До сих пор не знаю…
Дядю Ваню Сутурина у нас в селе Сутунком звали. Не за фамилию, а потому, что он действительно на сутунок – короткое, толстое бревно – походил. Широкоплечий, коротконогий, с головой без шеи, лежащей прямо на плечах, дядя Ваня мог быть натурой для художников, рисующих богатырей. Одень дядю Ваню в богатырские доспехи – кольчугу, рубаху до колен, шлем, сапоги с загнутыми носками, – и рисуй…
Но художников у нас в селе в те годы, пятидесятые, о которых я веду рассказ, не было. Да и откуда им было взяться. Большинство наших мужиков война выкосила. Те же, что живыми вернулись, – с раннего утра до позднего вечера колхоз, за годы войны пошатнувшийся, на ноги поднимали.
Не было у нас в селе доспехов богатырских, – кольчуг, шлемов, мечей… Любую железку, даже ржавую мало-мальскую, в кузницу несли. Из этих железок кузнецы наши Максим Акимович Вершинин и его подручный, молотобоец Прохор Иванов, и подковы, и косы, и вилы, и топоры делали. А уж о сапогах богатырских с загнутыми носками и слыхом никто, кроме нас, школяров, не слышал. Мы же все это – и кольчуги, и шлемы, и сапоги, и даже самих богатырей – в школьных учебниках на картинках видели. А сами мы, как и все наши мужики, женщины, пацаны, девчонки, в стеженках, сапогах кирзовых, в курмушках из солдатских шинелей сшитых, ходили и на богатырей картиночных нисколько не походили. У богатырей щеки как пузыри надутые, у нас же, у большинства, – как пузыри спущенные. У богатырей шеи – чурки березовые. У нас – будылье подсолнечное.
И лишь один дядя Ваня Сутурин на богатыря точь-в-точь походил.