Писатели США о литературе. Том 2 - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Земляки уверяли меня, что помнят не только те события и героев моего романа, которые действительно отчасти соответствуют реальной действительности,— они вспоминали и то, что, как мне кажется, лишено всякой реальной основы. Например, в романе есть сцена, в которой резчик по камню продает женщине, пользующейся в городе дурной репутацией, фигуру мраморного ангела, в течение долгих лет хранившуюся им как зеница ока. Насколько я знаю, в действительности ничего подобного не было, и тем не менее позже мне говорили, что не только помнят этот эпизод, но и сами были свидетелями сделки. И это не все. Мне говорили, что одна газета послала на кладбище репортера и фотокорреспондента и напечатала снимок с комментарием, в котором говорилось, что над могилой установлена фигура знаменитого ныне ангела, который в течение долгих лет стоял около Дома резчика по камню и который дал название моей книге. Беда, однако, заключается в том, что никогда раньше я не видел этого ангела и не слышал о нем, и что на самом деле он был сооружен над могилой одной известной прихожанки методистской церкви, умершей за несколько лет до появления книги, и что ее возмущенные родственники потребовали изъять ангела из романа, утверждая, что их мать не имела никакого отношения к этой дурной книге или к этому дурному ангелу, который дал этой дурной книге ее название. Таковы были некоторые из непредвиденных трудностей, с которыми мне пришлось столкнуться после того, как книга была опубликована.
Месяц сменялся месяцем; книга имела успех* Передо мной открылись все пути. Но только один из них следовало избрать— работу, а я даром терял время, изводя себя гневом, горечью, бессмысленными переживаниями по поводу того приема, который книга встретила у меня на родине, взрываясь восторгом при звуке критических и читательских одобрений, испытывая страдание и тоску от насмешек. Впервые тогда я осознал природу одного из самых тяжких переживаний художника, столкнулся с необходимостью пройти через них. Впервые тогда я понял, что художник должен не только жить, чувствовать, любить, страдать и наслаждаться, как все другие люди, но и работать, как они, и что он, далее, должен работать даже и тогда, когда эти естественные жизненные переживания втягивают его в свой круговорот. Эта истина кажется простой и банальной, но я шел к ней трудно, и осознание ее было одним из самых тяжелых моментов моей жизни. Не существует художнического вакуума; нет такого времени, когда художник пишет в восхитительной атмосфере, очищенной от страданий, испытываемых людьми, а если такой период и наступает, то надеяться на его приход, подсознательно стремиться к нему не следует.
Тем временем моя жизнь, все мои силы были поглощены бурными переживаниями, которые вызвало появление первой книги; работа же над второй не продвигалась. Тогда я столкнулся еще с одной серьезнейшей проблемой, которую молодому художнику, если только он хочет продолжать свою работу, следует ясно осознать. Как надо писать? Как долго следует оставаться за письменным столом и как часто за него садиться? Какой системе (если таковая существует) надо следовать в своей работе? Неожиданно я столкнулся лицом к лицу с беспощадной необходимостью постоянной, повседневной работы. Это открытие может показаться элементарным, но я к нему не был готов. Молодой, еще никому не известный писатель не испытывает чувства необходимости, не ощущает давления времени в отличие от писателя, у которого уже есть публикации И который уже вынужден думать о том, как строить работу * о сроках выхода книг, о времени завершения нового произведения. Неожиданно с чувством острой тревоги я обнаружил, что с момента публикации первой книги прошло уже шесть месяцев, я же за это время—не считая множества заметок и набросков—не сделал ничего. Тем временем тираж книги медленно, но верно расходился,й в феврале
1930 года, пять месяцев спустя после выхода книги, Я решил* что могу оставить преподавание в Нью-Йоркском университете и целиком посвятить себя работе над второй. Мне к тому же сопутствовала удача—весной мне присудили Гуггенхеймовскую стипендию, на которую я мог в течение года жить и работать за границей.* Так, в начале мая я снова уехал за границу.
Два месяца, до середины июля, я провел в Париже, и, хотя мне удалось заставить себя сидеть за столом по четыре-пять часов ежедневно, моя работа все еще носила нерегулярный, беспорядочный характер, и никак мне не удавалось найти структурный принцип будущей книги. Как и обычно, жизнь большого города захватила меня, но одновременно и пробудила старое чувство щемящей бездомности, оторванности от корней, одиночества, которое я всегда ощущал в Париже. Для меня, во всяком случае, он оставался городом, в котором острее всего испытываешь тоску по дому; городом, в котором, более чем где бы то ни было, ощущаешь себя чужим и ненужным; и, конечно, как бы восхитителен и пленителен Париж ни был, для работы мне он не особенно подходил. Но здесь я хочу сказать несколько слов о месте для работы вообще, ибо это еще одна проблема, которая вызывает у молодых писателей чувство—чувство, на мой взгляд, бесплодное—сомнений, неуверенности, растерянности.
Я часто испытывал это чувство, но теперь почти покончил с ним. Впервые я приехал в Париж за шесть лет до описываемых событий, двадцатичетырехлетним молодым человеком, преисполненным той романтической и глуповатой веры, которую питали в те годы немало молодых людей, впервые увидевших Париж. Я приехал сюда (говорил я себе), чтобы работать, и столь велико было обаяние самого этого слова «Париж», что я и вправду находил, будто в мире нет лучшего места для работы; здесь сам воздух, казалось мне, насыщен энергией творчества; здесь художнику суждено обрести более полную и счастливую жизнь, чем та, что ему когда-либо доведется вести в Америке. Но уже в то время мне пришлось убедиться в своем заблуждении. Уже тогда Вполне отчетливо я понял, что многие из нас в те годы, покидая родину в надежде найти прибежище за границей, стремились на самом деле найти место не для работы, а место, где можно уйти от работы; что в действительности мы бежали не от мещанства, грубого материализма, уродства американской жизни, хотя и говорили, что бежали именно от них, но от необходимости суровой борьбы с самими собою. Мы бежали от той борьбы, которая заставляет нас находить опору жизни и извлекать из собственного опыта глубинную суть