Моя тропа. Очерки о природе - Дмитрий Житенёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходя ельником вдоль речки, я достаю рябчиный маночек, который таскаю с собой почему-то на охоту в любое время года. Он словно прижился на ремешке около компаса во внутреннем кармане.
Останавливаюсь на краю поляны, окружённой елями и черёмушником. Самое рябчиное место! Вон и лунки ночные видно на её середине. Где-то неподалёку наверняка рябчики сидят. Нахохлился какой-нибудь петушок на сучке около самого ствола ёлки, поворачивает точёную головку с красными бровками, хохолок поднимает, словно удивляется. Он меня уже услышал, конечно, а, может, и видит. Только я его – нет.
Подношу маночек к губам и свищу петушком. Не может быть, чтобы он в такой─то денёк да не откликнулся. Прилететь, скорее всего, не прилетит – не весна ещё. Однако засвистеть должен, если сидит где-нибудь рядом.
Снова дую в маночек, прикрывая край дырочки пальцем, чтобы звук был точнее, и… всего в двух десятках шагов раздаётся звонкий тончайший свист, прекрасная весенняя песня рябчика-петушка: «Тиии-тиии-тиу-тири-ти-тить!» Ах, как хорошо! Откликнулся, миленький! Давай, наманивай весну!
Шевельнулось что-то в том месте, откуда донеслось это музыкальное чудо, и из тёмно-зелёной завесы, осторожно ступая по толстой еловой ветке, сделал два шага и показался мне весь сам рябчик. Тут же разглядел меня и – пр-р-р-р – помчался через поляну. На другой её стороне он зацепился за черёмуховую ветку, утвердился, хлопая крыльями, на ней и замер, глядя в мою сторону.
Ухожу, осторожно ухожу обратно в ельник – пусть сидит и греется на солнышке. Не буду прогонять его с поляны.
Топчу лыжню через болото и поднимаюсь на чистую сосновую рёлку. Высоченные стволы пламенеют на вечернем солнце. Под ними набросаны маленькие обломки веточек с хвоей, самые кончики, как кисточки. Это глухари здесь кормились.
След «чертившего» глухаря.
А это что? Будто кто маленькие саночки с хворостом вёз. След неширок, полметра, может, чуть больше. Это какой-то самый ярый глухарь-петух спланировал «на пол» и прошёлся по рыхлому снегу, чертя крыльями, словно на току.
След не очень чёткий – не тот ещё глухариный чертёж. Не тот, что в марте на хорошем насте, присыпанном свежим снежком. Тогда каждый коготок, каждое пёрышко печатается.
А тишина-то какая! Тишина, голубое предвечернее небо, синие, синие тени, и солнышко тихо светит-пригревает, словно весной. Да ведь до неё совсем недалеко!
В феврале лес под ветром шумит как-то иначе, совсем не так, как летом, осенью или в середине зимы. Может быть потому, что на ветках нет ещё листвы, но нет и снеговой нáвиси, кухты, может, и потому, что в нём какие-то другие, совсем не зимние запахи. В его шуме какая-то новь, и дует он как-то особенно нажимисто и сильно. Вот поэтому он, наверное, и кажется совершенно новым.
Но, почему же новым? Он ведь именно таким и знаком мне в преддверии каждой весны. Так же, как и прошлом году, к концу зимы он треплет берёсту на молодых берёзках. В солнечную погоду на их стволах светятся лохмушки, а ветер окончательно обрывает эти клочья. Они летят, катятся по снегу, скапливаются возле сугробов, в западинках, в лосиных следах-ямах, на лыжне, словно истлевшая, выброшенная одежда.
Когда стает снег, кусочки этой тончайшей берёсты лягут на землю. Это следы зимы. По ним видно, где бродил лось, а где ты торил лыжню. Иной раз удивляешься, по каким непролазным кустам ходил зимой. А чего удивляться? Ведь шёл-то порой поверх кустов, почти заваленных толщей снега.
Уже в первой половине марта горы вокруг Телецкого озера начинают отогреваться. Они как будто дышат, и вся долина озера, закрытого льдом в трещинах, наполняется их сизым дыханием. К середине дня, если он солнечный, дымка закрывает дальние хребты, и они смотрятся сквозь неё как плоские декорации.
Дышат горы, и озеро тоже начинает дышать. Вздохи его глубоки и величественны. Они похожи на мгновенно родившийся и постепенно исчезающий гул реактивного самолёта, который проходит над тобой высоко-высоко. Под лучами солнца греется лёд и лопается длинными трещинами.
Иной раз, сидя на берегу в Яйлю, вдруг услышишь это. Где-то далеко, может быть, около Большого Корбу, рождается начало трещины. Километров за десять приходит к тебе этот звук, и ты слышишь, как прямо на тебя с гулом мчится щель. И вдруг у самых твоих ног тоненькой трещинкой прочерчивается снег на льду, и звук исчезает. Только последний шорох держится в твоём сознании.
А если рвёт лёд в заливе Камга, и трещина мчится на запад к Юрге, ты можешь проследить, как она, невидимая, гудит слева направо по самой середине озера. Гул её перемещается за две-три секунды больше чем на десять километров. Это особенно сильно бывает слышно, когда щель рвётся с востока на запад.
Тогда в посёлке все прислушиваются, как грозно и задумчиво вздыхает озеро, и говорят:
– Шшель пошла!
Там произносят не «щель», а «шшель».
Андрей – алтаец. Ему лет под пятьдесят. Невысокий, он нe кажется сильным, однако голову коню к земле пригибает. C ним я ходил зимой в тайгу. Его же я и попросил показать, как надо ловить бурундуков. Дело в том, что мечение и кольцевание диких животных входило в мои обязанности.
– Э, дорогой, – усмехнулся Андрей. – Курюк2 ловить, большой ум не надо! Давай покажу.
Он принёс манок, сделанный из металлической гильзы, и немного лески. Ha конце недлинного прута навязал петельку из этой лески – сделал силок.
– Айда! Сегодня, однако, словим его…
Пока мы шли по посёлку, Андрей обстоятельно говорил:
– Раньше вот было! Весна придёт – каждый охотник бурундука ловит. Весной что делать? Киш3 – совсем не был, белка – шкурка плохой. Курюк из норы вышел, бегает, жена ищет. Свистит, беспокоится. Бери манок, свисти. Говори в манок – курюк-курюк. Это самка так кричит. Тут его и силяй!
…В тайге кое-где лежит ещё снег. Пахнет первой травой и осиновыми почками. Солнце слепит глаза, бегут-журчат ручейки. Мы услышали, как перекликаются два бурундука, и сели на ствол упавшей сосны. Я стал манить. Справа послышался шорох, и показался жёлтый c пятью чёрными полосками на спине зверёк, бегущий во всю прыть к нам. Пушистый, прозрачный хвост он держал торчком. В нескольких шагах от нас он вспрыгнул на бревно, на котором мы сидели, и, как-то странно сгорбясь, побежал к пруту с петлёй, направленной на него.