Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через командование ему сообщили, что один русский генерал, однажды во время битья вшей посетивший барак, был так раздражен неэстетическим видом, что недолго думая навсегда запретил вшей…
Я встретил голштинца, земляка. Он из Мурманска приехал на остров Змеиный, голый скалистый утес на Каспийском море.
– Там не было воды, – рассказывал он, – потому что морская вода была слишком соленой. За водой приходилось плавать на лодке на сушу, и, когда был шторм, мы нередко неделями сидели без воды… Из трех тысяч человек за полгода умерло свыше двух тысяч… В конце концов, чтобы не умереть с голоду, мы ели многочисленных змей… Жрали их с потрохами…
На нарах одногодичников разговаривают о войне. Говорят о том о сем, никто уже не говорит о ней ничего нового. Но один говорит точно:
– Человек, о котором известно, что ему позарез нужно продать, никогда не получит верной цены за свой товар. Так и с войной. Народ, который дошел до того, что мир ему нужен во что бы то ни стало, может надуть любой малочисленный народец! Это как в жизни частного человека, так и целого народа… Страна, о которой известно, что ее некому защищать, легко становится добычей… И прежде всего: мир прочен в руках сильного, а не слабака…
– Да, – говорит профессор, – совершенно верно! Но истина не всегда права… Для меня человечество останется животными до тех пор, пока оно не откажется от войны как средства разрешения противоречий! Дикари разрешают спор дракой. Если цивилизованный гражданин бьет или убивает другого, то подвергается презрению как грубый и некультурный человек! И наказывается… Но что не дозволено двум гражданам – можно двум народам?
– Вы путаете желаемое с действительным! – спокойно говорит Зейдлиц.
Встречаю Пода в отхожем месте. Он сидит с мрачной миной на одной из тех планок, что на уровне сиденья протянуты через яму. Эти узкие жердочки, которые при долгом времяпрепровождении врезаются глубоко в ляжки, наши сиденья – неудобные, не безопасные.
– Сижу тут с самого утра, – мрачно говорит Под. – Льет как из гусенка, одна вода.
– У меня не многим лучше, – отвечаю я. – На час уже нельзя уйти…
– Нельзя ли нам попроситься на работу, юнкер? – спрашивает Под. – Такая чертова бурда совсем испортит мой кишечник. Нам нужна нормальная крестьянская пища – сало, яйца, молоко…
– Да, – говорю я, – ты прав, но как это сделать, Под?
– О, мы просто заявим о себе как о батраках, настоящих крестьянах! Ты пойдешь переводчиком…
– Но никто из нас ничего в этом не смыслит, за исключением тебя!
– Не важно! Я вам покажу все в два счета! В остальном… – Он тяжело вздыхает. – Мне нужно хотя бы одним глазком снова взглянуть на зерно, скот и поля, парень… Я с удовольствием готов работать за всех вас!
– Да, – тихо говорю я и встаю, – попробуем, Под! Я сегодня же заявлю.
Когда мы разузнаем, каково в деревне у крестьян, один австриец рассказывает нам, что батрачить в основном неплохо, лишь в крупных хозяйствах ужасно.
– Я был в одном княжеском поместье, где хуже, чем в свинцовых рудниках, – говорит он. – Нас кормили как собак, пока мы не возмутились. А когда после этого нас отправили обратно в лагерь, те не хотели нас принимать. Ведь они передавали здоровых, говорили они. Хуже всего были побои… Когда кто-нибудь от истощения больше не мог работать, его секли, пока он не истекал кровью… И когда тот терял сознание, ждали, пока он придет в сознание, чтобы продолжить… Но, говорят, – заключил он, – у мелких крестьян иногда бывает как дома…
Мы вызываемся всемером: Под, Брюнн, Бланк, Баварец, Головастик. Оба баварца – крестьянские сыновья и полны энтузиазма, с тех пор как узнали о планах. Я охотно включил их в список, когда те об этом попросили. Теперь хоть будут люди, которые действительно что-то умеют.
Через 14 дней приходит решение. Оно звучит замечательно. Земская управа определяет нас в Голоустное, деревню на западном берегу Байкала, севернее Иркутска. Мы уже ждем отправления, когда у Бланка поднимается высокая температура. Мы вынуждены отказаться от его участия и передаем его на попечение одногодичников, симпатичных людей, которые обещают нам как следует заботиться о нем. О Шнарренберге в качестве замены не может быть и речи. Зейдлиц, что мы прекрасно понимаем, желает остаться при нем надежной поддержкой и прикрытием.
При таком осложнении ко мне обращается Майский Жук – франтоватый берлинец.
– Скажите, а не могу ли я с вами за больного? Я однажды уже жил на крестьянском дворе, вел все хозяйство и могу вас кое от чего освободить. Я прошу еще и потому, – вполголоса добавляет он, – что в лагере легко найти, а кое-кто тут меня разыскивает…
– Что же вы натворили? – с улыбкой спрашиваю я.
– О, – торопливо отвечает он, – ничего скверного! Просто… понимаете ли, одна крестьянка, у которой я был, ждет от меня ребенка… В этом ничего дурного – мы жили как семья, и я был единственным мужчиной… Пока однажды не пришла весть, что ее муж после ранения возвращается. Я и смотал удочки, предпочел вернуться в лагерь… Я лишь боюсь, что однажды он начнет меня искать, найдет и… Да, черт его знает, как они меня решат наказать…
– Гм, – говорю я, – это опасно! Если муж из мести представит ваш проступок как преступление, как изнасилование, это может стоить вам жизни! Конечно, вы поедете с нами…
До деревеньки Голоустное добираемся быстро. Нашего конвойного солдата, по имени Хильдебрант, умного еврея, бегло говорящего по-немецки, родом из этого местечка, в деревне сердечно приветствуют. Это одновременно рыбачий поселок и крестьянский хутор, у каждого дома сушатся сети, во дворах лежат бороны. Из дома видна голубая бесконечность Байкала, этого сибирского моря.
Хозяйка – светловолосая широкобедрая крестьянка лет тридцати. Ее мужа, крепкого парня, по ее словам, забрали еще в четырнадцатом. Ее недоверие уменьшается, когда Хильдебрант, поощренный нами рублем, пространно объясняет, что перед ней отборная группа германских крестьян, которые перевезут ее зерно в амбар, чего не случалось уже несколько лет.
– В лучшем виде! – ворчливо бормочет Брюнн.
Под в эту первую ночь не смыкает глаз. Я слышу, как он беспрерывно разговаривает сам с собой.
– Плуги времен Наполеоновских войн… но это ничего… Косы вполне подходящие, насколько можно судить… конечно, не клингенберговские, но все-таки… Телеги допотопные, на деревянных осях, бог ты мой!.. Сколько такая повозка берет, моя Анна поднимает на одних вилах… Но хозяйка хорошая, эта госпожа… пара крепких рук… сытная еда… если я ее правильно понял… Клячи, настоящие казачьи одры… Коровы, крупные овцы… в жизни не чистили… ну посмотрим… Есть коровы и лошади, телеги и косы, зерно и трава – что мне еще?..
На рассвете начинается первый день, начало той череды дней, которая одним и тем же ходом и ритмом перебирается в осень. Под неоспоримо принимает на себя верховное руководство, Жук помогает ему словом и делом. Брюнн и я первую неделю приставлены к коровам, чтобы отчистить их заскорузлую шкуру на шлезвиг-голштинский манер, Баварец и Головастик при лошадях, чтобы и там то же самое выполнить на баварский манер. Добряк Хильдебрант, «душа-человек», называет его Артист, со старой винтовкой, багинет которой опасно поблескивает, ходит от одной пары к другой. В остальном царит свобода – пьянящая, теплая, ароматная свобода…