Кровь королей - Юрген Торвальд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Как раз в середине октября 1905 года, вскоре после окончания большой забастовки, я случайно получил известия о полуторагодовалом царевиче, которые говорили о том, что мой диагноз был правильным и что маленький наследник престола – гемофилик. Эти известия давали возможность понять, что состояние дел известно императору и императрице.
В это время я неоднократно лечил прекрасную княжну Долгорукую, испытывавшую необоснованный страх, что у нее рак груди. Она была испанка по происхождению, вышла замуж за русского аристократа и за счет каких-то темных дел нажила большое состояние. Во всяком случае, она была в тесных отношениях с баронессой Розен, моей столь же словоохотливой, сколь и хорошо информированной давней пациенткой. Таким образом, у Долгорукой тоже был прямой источник информации в Царском Селе.
– Знаете, – сказала она, – маленький царевич – прелестное дитя, красивый, как мать и отец. Если бы его только так не лелеяли…
– Разве? – спросил я, весь внимание.
– Да, – сказала она с непроницаемым выражением лица, – ведь многое можно понять. Это их единственный сын, им стоило многих усилий произвести его на свет. Но по-моему, такая чрезмерная забота – неудачный способ воспитания для будущего царя.
Я не мог припомнить, чтобы она когда-нибудь прежде проявляла интерес к детям или воспитанию детей.
– С тех пор как царевич научился ходить, – сказала она, – он не делает самостоятельно ни одного шага. Его кроватка и комната, где он играет, обиты мягкой тканью, чтобы он, не дай бог, ни обо что не ударился. С ним всегда царица, если только она не молится, или няня, или матрос Деревенко – ему поручено только наблюдать за царевичем и ни на одно мгновение не оставлять ребенка без присмотра…
Она посмотрела на меня неверным взглядом своих прекрасных глаз.
– Говорят, – продолжала она, – что у царевича чрезвычайно чувствительная кожа, и когда он обо что-то ударится, появляются некрасивые синяки.
То, что она сообщила – неважно, с тайными намерениями или без, – подтверждало мой диагноз, было верным свидетельством того, что маленький царевич болен гемофилией. Я слышал, как она сказала:
– Что это может означать с точки зрения медицины? Вы ведь однажды лечили царевича – во всяком случае, так говорят… Кое-кому… – в ее темных глазах сверкнул странно манящий коварный огонек, – наверняка очень интересно было бы узнать…
– Что было бы интересно? – спросил я с невинным видом.
– Ну, – ответила она открыто, – вы ведь знаете, что есть люди, которые на болезни царевича могли бы составить капитал… – Теперь она невинно улыбалась мне, что действовало почти подкупающе.
– В таком случае они только зря потратятся, – коротко ответил я. – Когда я обследовал царевича, он был самым здоровым ребенком, какого только можно себе представить. И за прошедшее время ничего не изменилось…
Думаю, я не ошибся, когда заметил разочарование, мелькнувшее на ее гладком прекрасном лице. Но она сказала:
– Это приятно слышать. Но тогда не следовало бы так оберегать маленького царевича. Будущий царь должен привыкать к ударам. Вы не находите?
7
На третий день после этого разговора я был приглашен в салон графини Павлович. Графиня перехватила меня, как только я вошел. Лицо у нее было разгоряченное, раскрасневшееся, глаза сверкали.
– Не удивляйтесь, – сказала она, – сегодня вечером у меня в гостях святой из народа. Отец Феофан специально вызвал его в Петербург из Сибири, чтобы представить в Духовной академии. Он знает новые пути очищения от грехов. Это провидец, он исцеляет телесные и душевные недуги. Достаточно всего раз посмотреть в его глаза, чтобы понять, что в нем есть искра божья… Его зовут Григорий Ефимович Распутин, он сын мелкого крестьянина, настоящий человек из народа, из глубины России…
Войдя в салон, я оказался свидетелем одного из самых странных представлений в моей жизни. Посередине богато, даже чересчур пышно обставленной комнаты в дорогом гобеленовом кресле сидел запущенного, дикого вида сибирский мужик, среднего роста, худой и костлявый. Темные, немытые пряди волос и растущая как попало борода обрамляли его желтовато-бледное лицо. Рябой от оспы нос выдавался вперед. На высоком лбу выделялось темное пятно, вероятно, от травмы. Одет он был в черную заштопанную рубаху, широкие, тоже заштопанные, неряшливые штаны и смазанные дегтем сапоги, острый запах от которых распространялся в воздухе салона, пропитанном духами.
Распутин не видел меня. Он ел пирог, отчего картина становилась еще более гротескной. Он разламывал его мозолистыми грязными руками и громко чавкал. В промежутках между кусками Распутин останавливался и говорил, постоянно меняя тональность… В какой-то момент это был грубый крестьянский голос. И тут же он приобретал глубокое, красивое и – этого я не мог отрицать – чарующее звучание. Еще через несколько секунд Распутин говорил взволнованно, резко, почти страстно, а затем – с умоляющей добротой…
Сейчас я не смогу вспомнить ни единого слова из того, что он тогда говорил. Ведь его слова ничего не значили. Даже гротескный вид Распутина не значил ничего. В звучании его голоса было что-то столь чарующее, что его речь воздействовала сама собой – так сказать, без содержания… При этом его лицо было всегда в движении, как и руки, которые время от времени отправляли пирог в рот и затем принимались жестикулировать.
Когда я стоя наблюдал эту сцену, Распутин вдруг поднял глаза и посмотрел на меня. Он заметил, что я новый гость.
Он замолчал, встал и подошел прямо ко мне. При этом я впервые увидел его глаза… Они были маленькие, светлые, голубые, сидели под близко расположенными бровями, и когда Распутин подошел ко мне, их взгляд приобрел такую пронизывающую остроту и подавляющую силу, что заворожил даже меня со всем моим ученым скепсисом. Я пришел в себя лишь тогда, когда Распутин без лишних слов обнял меня, расцеловал по старому русскому обычаю и затем вернулся на место. Первым делом я подумал о том, что эти глаза – источник необычайной гипнотической силы. При этом я почувствовал сильную досаду от того, что поддался им, пусть даже на мгновение…
Распутин больше не обращал на меня внимания, а говорил дальше, словно обращаясь к экзальтированной до глупости аудитории:
– Нечего без конца размышлять, откуда берутся грехи, сколько молитв надо прочесть за день, сколько поститься, чтобы избежать греха. Грешите, если грехи уже сидят в вас. Только так можно их преодолеть… Грешите, тогда вы раскаетесь и избавитесь от зла. Пока вы тайно носите грехи в себе и только скрываете их постом и молитвами – до тех пор вы остаетесь лицемерами и тунеядцами, и потому неугодны Господу. Грязь должна выйти из вас. Только тогда Бог вас полюбит…
Это толкование греха показалось мне столь необычным, что осталось у меня в памяти. Мне было мучительно видеть лица слушателей, и прежде всего женщин, в том числе графини. В этих лицах читалась порочность Петербурга, испорченность пресыщенных, жадных до сенсаций дам, которые составляли большую часть моих пациентов. Здесь сидел человек, который не прикрывался маской, как Филипп. Он был примитивным, грязным, опустившимся, необразованным, но в нем было что-то от настоящего демона… Вызванное им неприятное чувство преследовало меня несколько дней…