Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот предложение, над которым мы с Боутоном долго смеялись: «Интересно задуматься о том, сколько христиан могут поставить под вопрос христианство».
– Двадцать пять томов пера христиан. Или менее, – сказал я.
Боутон заявил:
– Меньше, – и подмигнул Глори. А она произнесла:
– Вечно ты всех исправляешь. – И это было правдой.
(Разумеется, я всего лишь применил стилистический прием, и он прекрасно это знал. Просто он такое не одобряет. Я не часто прибегаю к подобным методам. Однако я считаю, что вполне уместно иногда пошутить.)
А над этим абзацем мы задержались: «В самом деле есть нотка греховной гордости в той уверенности, с которой большинство людей выражали мысли о небесах. И хотя в Библии много сказано о Страшном суде, четкого описания жизни после смерти она не содержит. При этом менее трети американцев – двадцать девять процентов – признают, что понятия не имеют, какой вопрос вызывает наибольшие сомнения в библейских откровениях».
Что ж, такую интерпретацию я называл бы мошеннической. Сказать, что тема сомнительная – это не то же самое, что сказать, будто кто-то не может формировать мысли на ее основе или не должен этого делать. И это не то же самое, что сказать, будто можно избегать формирования мыслей на ее основе. Любое понятие, которое существует в уме, существует в какой-либо форме среди определенного набора ассоциаций. Я хотел бы поговорить о тех двадцати девяти процентах, у которых нет никаких мыслей, и понять, как им это удается. Держу пари, им просто не понравился вопрос.
Боутон утверждает, что каждый день у него появляются новые мысли о небесах. Он сказал: «Главным образом я думаю обо всех прелестях мира и умножаю их на два. Я умножил бы их на десять или двенадцать, если бы у меня только хватило сил. Но два – это уже более чем достаточно для моих целей». Так что он просто сидит там и умножает ощущение ветра в лицо на два, умножает запах травы на два.
– Я помню, как мы затащили эту старую телегу на крышу суда, – сказал он. – Похоже, тогда даже звезды светили ярче. В два раза ярче.
– А мы были в два раза умнее.
– О, больше, чем в два раза, – заявил он. – Гораздо больше.
Вышел Джек и сел рядом с нами. Он спросил, нельзя ли ему взглянуть на статью, и я дал ее ему.
– Мне показалось, автор особо подчеркнул то, что отношение американцев к черным служило показателем недостаточно серьезного отношения к религии, – сказал он.
Боутон парировал:
– Легко судить.
Джек улыбнулся и вернул мне журнал.
– Твоя правда, – произнес он.
Это был первый раз, когда я увидел его после той самой воскресной службы. Он вышел через боковую дверь со стороны алтаря, чтобы не пожимать мне руку, я полагаю. Этот повод, наряду с другими, вызывал у меня беспокойство. Я даже немного смутился, встретившись с ним взглядом, по правде говоря. Наверное, мое желание вернуть журнал было лишь предлогом для того, чтобы проведать Боутона и Глори и посмотреть, не обижены ли они на меня. Но с этой статьей я не покончил. Я и правда собирался забрать ее с собой. Иногда я весьма успешно скрываю от себя собственные мотивы. Я даже воображал, когда не мог заснуть в воскресенье ночью, что Джек, возможно, снова уедет, поскольку я устроил настоящую катастрофу в церкви или ему так показалось, если судить по его виду. Я даже подумывал извиниться, но это лишь подтвердило бы его подозрение, что за смыслом моих речей скрывалось именно то, что он подумал, а я не полностью в этом уверен. И это лишило бы его возможности интерпретировать их с меньшей драматичностью. Как бы там ни было, из-за этого между нами мог разгореться конфликт, вероятно, совершенно ненужный. Наконец, я в принципе сомневался, стоит ли к ним идти, опасаясь того, что одно мое присутствие послужит раздражителем или поводом для провокаций, равно как и мое намеренное нежелание идти на контакт. Потом Глори зашла поздороваться. Казалось, она в прекрасном расположении духа. И я испытал величайшее облегчение. Если и есть что-то, что я не хочу делать в то время, что отпущено для нас обоих, так это обижать Боутона. Я задумался о том, как он, должно быть, рад, что Джек сейчас подле него. Еще мне пришло на ум, что и со стороны Джека было крайне благородно приехать к бедному старику и, вероятно, к Глори тоже, если вспомнить о всех ее злоключениях. И я тут же устыдился, вспомнив о том, с каким нетерпением ждал его отъезда, думая лишь о своей собственной жизни, я это признаю. Мне даже казалось, как будто он приехал, чтобы переселить отца, так сказать, поскольку он и другие дети должны были унаследовать дом. Их обитель и правда нуждалась в ремонте, и дел было гораздо больше, чем могла осилить одна Глори. Сидя на веранде с Джеком, я изумился, как он возмужал. Разумеется, он уже достаточно зрел для того, чтобы возмужать, ведь ему уже за сорок. Анжелине бы исполнился пятьдесят один год, значит ему – сорок три. Седина тронула его волосы, да и на глаза легла тень усталости. Что ж, он выглядел напряженно, как и всегда, а еще он показался мне грустным.
Твоя мама появилась на дороге и сообщила, что ужин уже готов. Ужин был холодным, по ее словам, так что спешить было некуда. Она согласилась посидеть с нами пару минут. Ее всегда приходилось уговаривать посидеть в обществе других людей хотя бы пару минут, а потом из нее с трудом удавалось вытягивать слова. Полагаю, она переживает из-за своей манеры разговора. Мне нравится, как она разговаривает или разговаривала, когда я с ней познакомился. «Не играет значения», – говорила она своим низким тихим голосом. Эти слова она произносила, когда хотела сказать, что прощает кого-то, но в них слышалось более глубокое и печальное отречение, словно она прощала весь сотворенный порядок, прощала самого Господа. Меня печалит то, что я, быть может, никогда не услышу этих слов из ее уст. Полагаю, Боутон своими вечными исправлениями заставил ее задуматься над ошибками в речи. Хотя не помню, чтобы он хоть раз поправил ее.
«Не играет значения». Это звучало так, словно она отвергала само мироздание исключительно для того, чтобы закрыть глаза на обиду, которую ей нанесли. Столь расточительное отречение и такая неприкрытая расточительность были характерны для былых времен. Мне нечего тебе дать – бери и ешь. Обугленное печенье, летний дождь, ее мокрые волосы, облепившие лицо… Если бы меня попросили умножить все радости мира на два – радости, которые важны для меня, – то я нарисовал бы картину Рая, отличную от тех, что мы видим на старых полотнах.
Итак, Джеку Боутону сорок три. Я понятия не имею, какую жизнь он вел, с тех пор как уехал отсюда. Никто никогда не упоминал о браке, или о детях, или о какой-то определенной работе. Я всегда чувствовал, что лучше не спрашивать.
Я сидел там и слушал, как старый Боутон разглагольствует (он и сам использует это выражение) об их с женой путешествии в Миннеаполис, когда ворвался Джек и обратился ко мне:
– Ваше преподобие, я хотел бы услышать вашу точку зрения на доктрину предопределенной судьбы.
Что ж, это, наверное, самая нелюбимая тема для разговора на свете. Я всю жизнь слушаю разговоры об этой доктрине, доводы «за» и «против», но людское понимание этой проблемы не продвинулось ни на йоту. Я видел, как взрослые мужи, богобоязненные люди, спорят до хрипоты из-за этой доктрины. Первая мысль, которая пришла мне в голову, звучала так: «Разумеется, он просто не мог не поднять тему предопределенной судьбы!»