Дрезденские страсти - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушая русских делегатов, лишний раз убеждаешься в справедливости слов Дюринга, что насилие вообще и насилие против еврейского врага в частности только тогда по-настоящему плодотворно, когда оно отказывается от анархической бессистемности, как бы искренни ни были народные стремления, и опирается на твердые понятия социалистической морали и социалистического права…
* * *
Шестнадцать лет спустя, когда салонный французский антисемитизм со своим национальным запахом смоченных дорогими духами потных подмышек вырвался на парижские мостовые и толпа орала: «Смерть Дрейфусу! Готовьте виселицы для Израиля! Смерть Золя!» – один из французских социалистов сказал: «Золя – буржуа. Нельзя же нашей партии идти на поводу у буржуазного писателя». Тогда социалист Жюль Гед с горечью ответил своему коллеге по социалистической партии: если мы когда-нибудь возьмем власть, сможем ли мы что-либо сделать с опустившимся народом, развращенным существующими порядками…
Жюлю Геду было от чего прийти в отчаяние, ибо он понял, что антисемит-погромщик является составной частью революционной массы, на которую приходится опираться социализму любого направления. И действительно, как бы ни пытались классовые социалисты и либералы-гуманисты каждый со своей стороны представить рост антисемитизма в России, например, в 1881 или в 1905 году, главным образом как реакцию правительства на революционные выступления масс и попытку отвлечь эти массы от революции, в действительности рост антисемитизма является как раз составной частью революционных масс и антисемитизм всегда растет вместе с революционным энтузиазмом толпы. Правительство может лишь использовать этот энтузиазм в своих интересах. Это, кстати, соответствует весьма точному определению, которое дал антисемитизму Энгельс: «народное суеверие». Выступление рабочих и крестьян, особенно в западных губерниях, как правило, было связано с антисемитскими погромами.
Всякая устойчивая власть по своей сути консервативна, народ же по своей сути революционен, но процесс этот взаимосвязан. Чем более консервативна и твердолоба власть, тем более революционен народ, и наоборот, чем консерватизм более гибок, тем народ менее революционен. Идет борьба. Либо власть путем умелой, гибкой политики распространяет консерватизм на народ, либо народ революционизирует твердолобую власть, делает ее менее устойчивой, более авантюристической. Такая революционно-авантюристическая власть воцарилась в России накануне революции. Это можно проследить по ряду ее действий, но если уж держаться нашей темы, то это видно по изменившемуся взаимоотношению между властью и народом во время антисемитских погромов. Ярким примером может служить совершенный на «святую православную пасху» кишиневский погром 1903 года, или, как его назвал Толстой, «злодейство, совершенное в Кишиневе». Вот что пишет Л. Толстой:
«Я понял весь ужас совершившегося и испытал тяжелое смешанное чувство жалости к невинным жертвам зверства толпы, недоумение перед озверением этих людей, будто бы христиан, чувство отвращения и омерзения к тем так называемым образованным людям, которые возбуждали толпу и сочувствовали ее делу, и главное, ужас перед настоящими виновниками всего – нашим правительством со своим одуряющим и фантазирующим людей духовенством и со своей разбойничьей шайкой чиновников…»
Кишиневский погром ясно продемонстрировал, на что способен опустившийся народ, развращенный существующими порядками. Разорванные пополам младенцы, гвозди, вбитые во лбы жертв, языки, отрезанные у жертв и вставленные им в расстегнутые штаны, и прочие народные фольклорные фантазии… Все это совершалось при попустительстве власти, полиция и чиновники которой выступали в роли зрителей кровавой оперетки и при активном руководстве так называемых «образованных людей», вызывающих у Л. Толстого омерзение. И действительно, руководство погромом взял на себя православный разночинец-интеллигент. Студенты, учителя и чиновники, гимназисты на велосипедах объезжали погромные толпы, руководя ими и создавая общий тактический план. Это было уже ближе к замыслам г-на Дюринга, это был шаг вперед от патриархальных наивных погромов 1881 года, когда погромщики, прежде чем начать бить родителей, помогали родителям выносить в безопасное место детей. Но все-таки это еще не соответствовало подлинным идеям социалистического насилия. Ибо практические насилие Дюринга требует опоры на теоретически обоснованные мораль и право. Ну а труд по обоснованию такой морали и такого права, разумеется, Дюринг берет на себя. Но создание всякой теории, в том числе и теории погромов, как мы знаем, требует метода. Каков же метод расового социалиста Дюринга?
«Метод его, – пишет Энгельс, – состоит в том, чтоб разлагать каждую группу объектов познания на их якобы простейшие элементы, применять к этим элементам столь же простые, якобы самые очевидные аксиомы и затем оперировать добытыми таким образом результатами».
«Вопросы из области общественной жизни следует решать аксиоматически, – заявляет Дюринг, – на отдельных простых основных формах, как если бы дело шло о простых формах математики». «И таким образом, – иронизирует Энгельс, – применение математического метода к истории, морали и праву должно и здесь обеспечить нам математическую достоверность добытых результатов, должно придать этим результатам характер подлинных, неизменных истин».
И действительно, отрезанные языки и вбитые в живое тело гвозди еще могут опираться на расхожие эмоциональные лозунги, но отравление в камерах газом миллионов уже не может обойтись без «подлинных неизменных истин». Кто же помогает найти Дюрингу эти истины и передать их в дальнейшее пользование немецким и прочим философам действительности? Два мужа, о которых мы уже упоминали и которые служат Дюрингу простейшими элементами в его арифметических расчетах морали и права.
«Эти два призрака, – пишет Энгельс, – должны, разумеется, делать все, что от них потребует их заклинатель». То есть г-н Дюринг. В первом своем арифметическом расчете Дюринг вполне в духе человеколюбия, гордости человеческим званием и прочими побрякушками, которыми любят позванивать подобные господа, доказывает идею полного равноправия «обеих воль», «общечеловеческой суверенности», «суверенности индивида». Мы не будем останавливаться на этих расчетах, подобные которым можно найти в любых декларациях современного общественного гуманизма, отправной точкой которого служит величие человека. Итак – «человек – это звучит гордо», как сказали г-н Дюринг и Максим Горький. Более того, «итак, мы все теперь совершенно равны и независимы, – как добавляет Фридрих Энгельс, – все ли? Нет, все-таки не все». Дело, оказывается, не в теореме, где Дюринг крайне гуманен, но крайне неоригинален и стоит в одном ряду со знаменитыми гуманистами, обожествившими человека. Дело в отступлениях от теоремы, то есть не в правилах, а в исключениях, которые и создают моральную и правовую основу теории насилия г-на Дюринга.
Отступление номер один. «Там, где в одном лице соединены зверь и человек, можно поставить от имени второго вполне человеческого лица вопрос, должен ли его образ действия быть таким, как если бы друг другу противостояли, так сказать, только человеческие личности… Поэтому наше предположение о двух морально неравных лицах, из которых одно причастно в каком-то смысле к собственно звериному характеру, является типической основной формой для всех тех отношений, которые могут, согласно этому различию, встречаться внутри человеческих групп и между такими группами».