Навеки - девятнадцатилетние - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Погляди-ко в буфете, может, и ты перед нами выстроишь чего-нибудь?
Василий Данилович заглянул за стеклянную дверцу, вытащил на свет заткнутую пробкой четвертинку водки.
— Три пятнадцать до войны стоила! Шесть — поллитра, три пятнадцать — четвертинка. Ещё коробка папирос «Казбек» была три пятнадцать.
— Да ты их курил ли тогда, казбеки-то? — спросил старший брат.
— Оттого и запомнил, что не курил. А пятнадцать лишних копеек они за посудину брали, — как особую хитрость отметил Василий Данилович. — Это во сколько же раз она поднялась? О-о, это она во сто раз подскочила! — говорил он, наливая в маленькие рюмки, которые Фая недавно, видно, убрала, а теперь одну за другой ставила, стряхивая предварительно. — Ещё и побольше, чем во сто раз!
И словно теперь только узнав ей настоящую цену, он каплю, не стёкшую с горлышка, убрал пальцем, а палец тот вкусно облизнул.
Неловко было Третьякову принимать рюмку. В палате у них кто бы что ни принёс, считалось общее. А тут он ясно чувствовал: не своё пьёт. Но и отказываться было нехорошо.
Выпили. Фая положила ему капусты.
— Капустки вот бери, закуси.
— Спасибо.
И незаметно пододвинул Саше. А она, не ожидавшая этого, покраснела. Братья захохотали.
— Здорово это у них получатся: он пьёт, она заку-сыват!
А Фая, будто сердясь, будто швырком, ещё подложила на тарелку.
— Я не хочу, Фая, правда, — говорила Саша.
— Врозь, что ль, положить?
— Нет, мы вместе.
Они и были вместе сейчас, хоть старались друг на друга не смотреть. И незаметно один другому отодвигали капусту по тарелке. А Фая, подойдя и будто ещё больше осердясь, брала в свою руку нечувствительные, скрюченные, вялые пальцы его раненой руки, показывала их Ивану Даниловичу:
— Чо, он ей навоюет, рукой етой? — Она, как тряпки, разминала бессильные его пальцы. — Чо он может ей?
Он отобрал руку, отшутился:
— У меня, Фая, работа умственная: не пехота, артиллерия. Тут можно вовсе без рук.
— Ты, может, думашь чего? — горячо напустилась Фая. — По закону ведь, по закону! Иван Данилыча, если не по закону, лучше не проси!
И младший брат любимым словцом старшего подтвердил:
— Точно!
Теперь Третьяков понял, зачем их позвали сюда, что Фая шептала там Саше на кухне. Чудная она, Фая. Её если сразу не испугаешься, так разглядишь, что человек она хороший. Вот если б можно было дров для Саши попросить. Ну что ж, по крайней мере эту рюмку он мог выпить с чистой совестью.
Иван Данилович, от которого Фая и Саша ждали слова, взял живой, красной, мясистой кистью левой руки деревянный свой протез в чёрной перчатке, переложил поудобней. Вот и на правой была бы у него такая же сильная, красная кисть. Но, может быть, потому он и жив сейчас, что одна рука у него деревянная. А уж младшего брата наверняка она от фронта заслонила.
— Ну что, Василий, есть у тебя там или вся? А то пожми, пожми.
И Василий Данилович «пожал», и как раз три рюмки налилось. Крупными пальцами старший брат взял свою рюмку, сказал неопределённо и веско:
— Который человек кровь свою за Родину пролил, имеет право! И будет иметь!
И первым махнул водку в рот. На улице Саша спросила виновато:
— Ты не обижаешься на меня? Он улыбнулся улыбкой старшего:
— Чудные вы обе с Фаей. А я ещё понять не мог, чего мы туда идём? Заговорщицы…
— Но почему всегда — самые лучшие? Вот и отец мой и Володя бедный. В девятнадцать лет успел только погибнуть. Ты не сердись, что я все о нем говорю. Я вот уже лица его не вижу. Помню, какое оно, а не вижу.
Они подошли к госпиталю. Фонарь у ворот освещал снег вокруг себя.
— А чего мы туда идём? — спросил Третьяков.
— Но ведь тебя искать будут.
— А я сам найдусь. Саша, дальше фронта не пошлют! Идём к Тоболу. Не замёрзла?
И, обрадовавшись, поражаясь только, что им раньше это в голову не пришло, они быстро пошли назад, снег только звенел под его коваными каблуками.
С улицы, с мороза, духота в палате показалась застойной. Третьяков осторожно притянул за собой дверь, пошёл на носках. Когда глаза начали различать, увидел, раздеваясь, что с соседней кровати, с подушки, улыбается Атраковский. И самому смешно стало, когда увидел со стороны, как он крался в темноте между кроватями.
— Капитан, — шёпотом позвал он, — потяните рукав. Атраковский сел на кровати, босые ступни плоско стали на пол. После недавнего приступа был он совсем слабый, почти не вставал. А тогда забегали врачи по этажу, зачем-то внесли ширму из простынь, отделили его от палаты. Он лежал холодный, изредка открывал тусклые глаза.
— Не напрягайтесь, держите только, держите, — говорил Третьяков. — Я сам из него вылезу. Вылез, отдышался, поправил повязку.
— Спасибо.
— Курить хочешь?
— Помираю! Все искурил.
Слабой рукой Атраковский полазил у себя под подушкой, начал надевать халат:
— Пойдём, я тоже постою с тобой. Все равно не сплю.
— А чего не спите? Болит?
— Мысли всякие.
— Мысли! — Третьяков радостно улыбнулся. Ему все время отчего-то хотелось улыбаться. — Думать будем после войны. Вон Старых спит, как святой, ничего не думает.
Старых спал ничком, свесившаяся рука доставала до полу. И ничуть ему не мешало, что рядом с ним шепчутся в темноте. Повернулся на бок, хрястнул сеткой — он хоть и не высок, а весь, как каменный, — чмок-нул губами во сне и мощно захрапел. Белый гипсовый сапог высунулся из-под одеяла.
— Я вот так спал на фронте, — говорил Третьяков, пряча обмундирование под тюфяк. — Где приткнулся, там и сплю, сейчас даже удивительно. У нас комбат спал в землянке, снаряд под землянку угодил. Грунт болотистый, снаряд фугасный, ушёл в глубину, выбросить землю силы взрыва не хватило, вспучило нары, а он и не проснулся. Утром глядит, земляные нары под ним горбом. Вот я тоже так спал. А здесь и вшей нет, и как будто что-то кусает по целой ночи. Меня тут не хватились?
— Нет.
Раскатав тюфяк поверх обмундирования, Третьяков надел халат.
— Пошли?
Свыкшиеся с темнотой глаза резанул по зрачкам свет в коридоре. Отошли к операционной, к дальнему окну. Отсюда видны были огни вокзала, огни на путях. Окно это было такое же, как все, а вот около него почему-то происходили самые откровенные разговоры. И с Сашей они тут сидели.