Проклятие обреченных - Наталия Кочелаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ада скучала, судорожная зевота сводила ей челюсти, в ушах тикало от тишины. Она с большим удовольствием сходила бы в местный торговый центр, там было интереснее и уж всяко многолюднее. Но если дядюшке нравится – надо терпеть. В последнем, самом дальнем зале пыль лежала особенно толстым слоем. Дядя Леня загляделся на чучело полярной совы, стеклянные глаза птицы тускло отсвечивали янтарем. Ада склонилась над витриной и внезапно ее словно толкнуло что-то.
На позеленевшем от времени, когда-то черном бархате лежал нож. Широкий нож с тусклым плоским лезвием, с рукояткой из моржового клыка. Птицы на рукояти застыли в вечном полете – никогда не добраться им до виднеющихся вдали, в наивной перспективе изображенных горных вершин.
Она протянула руку, и пальцы ее легко прошли сквозь мутное стекло. Кончики пальцев ощутили – костяная рукоятка была теплой, почти горячей, словно ее только что сжимала чья-то ладонь. Сердце у Ады заколотилось радостно, и тогда она взяла нож, и сунула в карман, и тут же у нее захолодел затылок – ей показалось, что со спины на нее смотрят пристальные, тусклым янтарным светом налитые, беспристрастные глаза.
«Что я делаю? Надо положить его на место, кто-то видел меня и сейчас ухватит за руку», – с ужасом сообразила она и потянула нож из широкого кармана своего свитера-анорака. Но положить украденное на место ей не удалось – толстое стекло не пустило ее руку внутрь витрины. Ада видела отпечаток ножа на черном, в прозелень бархате, видела узенькую бумажную ленточку, на ней были написаны какие-то слова, но нож оставался у нее в руке, и его пришлось снова спрятать в карман.
– Пойдем, детка.
Дядя Леня стоял рядом с ней, она не слышала, как он подошел.
– Почему у тебя такие холодные руки? И ты дрожишь. Озябла? Пойдем скорее.
Она дрожала, пока они спускались по широкой лестнице, трепетала под сонными взглядами смотрительниц, тряслась, пока натягивала в гардеробе свое пальтецо, лязгала зубами, когда дядя Леня вздумал задержаться у лотка с сувенирами! Но все прошло благополучно, Аду не задержали, не остановили, не схватили за рукав. Она вышла из музея, ощущая тяжесть ножа в кармане анорака. От ее шагов нож подрагивал, смещался, и кончик его, проткнув тонкую ткань майки, дотронулся до ее живота – нежным, почти влюбленным касанием.
А Клавдия в тот день осталась одна и не удержалась, потребила-таки дежурившую в холодильнике четвертинку, и отлакировала ее остатками красного вина, вчера подававшегося к обеду! Так что, когда они вернулись из турпохода, мать была пьяней пьяного и несла свою обычную чушь – сначала принялась упрекать кого-то за свою неудавшуюся жизнь, потом заплакала хмельными слезами и на десерт запела – подперев голову руками, тупо глядя в замызганную уже скатерть, завела один из тех гортанных древних напевов, что певала когда-то ее мать, а до нее – ее мать…
Ада обычно в такие минуты с матерью не церемонилась, гнала ее спать, иной раз поддавая острым кулачком в бок, но при дяде Лене делать это было нельзя, да к тому же он слушал пение матери, он правда его слушал, и лицо у него было сосредоточенное, грустное и просветленное, как у дурачка.
«Тоже пыльным мешком из-за угла ушибленный», – сообразила Адочка, и от души у нее отлегло, она-то опасалась, что из-за выходки матери дядя Леня передумает забирать их с собой в Москву. Только он все равно не передумал, а даже как бы утвердился в своем желании. У Ады мелькнула мысль: вдруг он влюбился в мать? Когда она причешется, наденет единственную свою приличную блузку и повернется необожженной стороной лица – она еще, пожалуй, ничего… Но при мысли об этом Ада вдруг почувствовала такое стеснение в груди, что испугалась: вдруг у нее сердечный приступ? Мать, бывало, хваталась за сердце с похмелья, жаловалась на боль и жжение… Но это была ревность, обычная, только очень сильная, особенно сильная потому, что Ада знала – мать не любит дядю Леню.
– Ради тебя только, – обмолвилась как-то Клавдия. – Кабы не было тебя, я б ни вот столько от ихней семьи не взяла. Нешто не знали они столько лет, что вдова их сына с ребенком одна без средств осталась? Да в жизни не поверю, чтоб евреи да так бедствовали, да не могли чем помочь, они всегда хорошо живут, хоть мне сроду не надо от них ничего…
Клавдия так и не простила покойной свекрови той злополучной посылки, и Ада понимала, почему мама недобрым словом поминает бабушку, и понимала, что мама не может любить дядю Леню, потому что его-то жизнь не была неудавшейся… Но Ада продолжала ревновать и потом, когда они все же переехали в Москву и поселились все вместе в большой квартире на двенадцатом этаже новостройки, откуда было видно чуть не весь город, где много было света, и воздуха, и красивых вещей, где у Ады была своя комната с белой козьей шкурой на полу, с мягкими игрушками, с новой одеждой в шкафу, с дорогой стереосистемой! И еще у нее была заветная застекленная полочка, где хранились сувениры, привезенные с Севера, и стояло несколько книг о Севере, о том народе, чья кровь, наполовину разбавленная иудейской кровью, текла в жилах Ады. Все это было так красиво, так стильно, такой чудесной могла бы быть жизнь, если бы не…
Ада ревновала, потому что мать умела привлекать к себе внимание дяди Лени, для этого ей стоило всего лишь напиться! С ума сойти, ведь раньше она уверяла, что пьет от беспросветной жизни, а теперь-то с чего? После первых инцидентов дядя Леня опустошил домашний бар, унес куда-то те бутылки, что уцелели после маминого набега, и больше не пополнял его. Но мать находила, что выпить. Деньги, выдаваемые ей на ведение хозяйства, на спиртное не тратила, это было табу, наложенное железным принципом – мол, пью на свои, чужого не беру. Она сняла деньги с книжки, справедливо рассудив, что теперь уж найдется, на что отпраздновать свадьбу дочери. Два или три раза в месяц она, уже чувствуя обреченно, что ей не справиться с собой, шла в магазин и покупала выпивку… Клавдия, простая душа, никогда не могла скрыть опьянение, закрыться, например, в своей комнате, сказаться больной, ей требовалась публика, хотелось быть на людях, хотелось петь свои странные песни…
Но в конце импровизированной вечеринки у нее непременно схватывало сердце, и дядя Леня, вот чудак-то, неизменно бежал вызывать бригаду врачей, да не скорую помощь, а ту, что ездит за деньги к таким, как мать. Врач-нарколог ставил ей систему, колол витамины и еще какие-то лекарства, от которых лицо Клавдии расслаблялось, морщины разглаживались, она успокаивалась и засыпала. Всякий раз врач говорил дяде Лене, что больную надо бы понаблюдать, рекомендовал хорошую клинику… Однажды они отважились, но и клиника не принесла матери пользы.
Выписавшись, мать снова напилась, и снова все повторилось – гулянка, врач, система, клиника, выпивка. Ада ревновала дядю Леню к матери, слишком уж он беспокоится за эту алконавтку, слишком много денег на нее тратит! Да за те деньги, что он потратил на пребывание матери в клинике, можно было купить… Что угодно можно было купить! Дядя Леня ни в чем не отказывал племяннице, ничего для нее не жалел, но ей хотелось быть в центре его внимания. Она хорошо училась – светлая голова досталась в наследство от отца! – не болела, с ней не было никаких особенных проблем, и только ревность порой толкала ее на странные поступки, диктовала мысли, от которых щекотало в позвоночнике… Как будто она подошла к самому краю пропасти и заглядывает в нее…