Состояния отрицания: сосуществование с зверствами и страданиями - Стэнли Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юмор парагвайских палачей семидесятых был грубее. Они высмеивали риторику президента Картера о правах человека, называя свои палки по размеру: «Конституция», «Демократия», «Права человека». Избивая людей, они кричали: «Вот ваши права человека». В Бразилии мучители говорили, имея в виду Декларацию ООН о правах человека: «Пора снова применить Декларацию», привязывая заключенного к горизонтальному шесту и прикрепляя к его телу провода[168].
С точки зрения здравого смысла несоответствия между официальными и частными дискурсами свидетельствовали бы о лицемерии и цинизме. Однако публичный дискурс – это не просто самоуверенная риторика для оправдания зверств, а скорее «своего рода перефразированная правда, мифологическая реальность, в которой слова и дела хунты были составными частями единой согласованной повестки дня»[169]. Режим отрицает ответственность за злодеяния, которые в их интерпретации не происходят, и поддерживает герметическую мифологию об опасностях, исходящих от «врагов». Внешняя критика делает отрицание более сильным, а идеологию более неприкосновенной. Даже на судебных процессах 1985 года хунта признавала лишь оккультное чувство ответственности и продолжала отрицать все конкретные обвинения. Обвинитель стал экспертом по отрицанию: «Бессодержательные ссылки генерала Виделы, утверждающего, что он берет на себя всю ответственность, хотя, по его мнению, ничего не произошло, разоблачают первичный мыслительный процесс, который, придавая магическую силу словам, пытается с их помощью заставить исчезнуть реальность, потому что человек хочет ее отрицать»[170].
Магический реализм, по-другому не скажешь. Двойной дискурс прижился по всей Латинской Америке как способ «говорить об ужасе»[171]. Один из колумбийских генералов упомянул грязную войну словами «говорят, что она идет». Она и есть, и ее нет. Тауссиг использует роман Гарсии Маркеса «Хроника объявленной смерти» как парадигму государственного террора в Колумбии. По сюжету жители наблюдают, как двое вооруженных мужчин следуют за третьим мужчиной по улице города; они переходят с места на место; они намерены убить его. Наблюдатели чувствуют это, но не могут до конца поверить, что его убьют, или, скорее, «они одновременно верят и не верят»[172]. Маркес передает то странное ощущение нереальной реальности, которое ощущается во многих культурах террора: идет «война молчания», ничего официального, никаких исчезновений, никаких пыток. Фактическое знание загоняется в частную сферу страха и неуверенности. Разговоры о терроре замолкают; вы не говорите публично ничего, что может быть истолковано как критика Вооруженных Сил[173].
«Двойной дискурс» практически можно визуализировать. Для более наглядного изображения известного и якобы неизвестного представьте типичный административный офис нацистской программы «эвтаназии». Клерки подделывают свидетельства о смерти, пишут стандартные письма с соболезнованиями и сводят бухгалтерский баланс проведенных акций. Карта на стене гарантирует, что места перемещения не сообщают о подозрительно большом количестве смертей. С помощью цветных булавок, обозначающих определенный месяц, сотрудники могли распределять плохие новости в пространстве и времени[174].
Я закончу этот раздел рассказом об Альберте Шпеере, самом досконально изученном случае «я не знал» со времен Эдипа. От Нюрнберга и Шпандау до своей смерти в 1981 году Шпеер продолжал отрицать полное знание об «Окончательном решении». Большинство историков видят в этих опровержениях либо хитрую ложь, либо продукт преднамеренной преступной слепоты. Во любом случае, Шпеер знал достаточно, чтобы остающееся на долю незнания не дарило оправдание. Его биография, написанная Гиттой Серени, содержащая 750 страниц и оправдывающая подзаголовок «Его битва с правдой»[175], усложняет историю: она слишком сложна для тех, кто думает, что автор была очарована Шпеером, приняв за правду ложную исповедь о его жизни как о долгой моральной агонии, страданий из-за того, как много он знал, подозревал или должен был знать. Критики справедливо относятся со скепсисом к «двойственному заявлению Шпеера об уникальном знании гитлеровского режима, с одной стороны, и одновременном незнании масштабов, если не самого существования геноцида, который был его движущей силой, с другой стороны»[176]. Однако Серени напоминает нам об историческом периоде, когда изначально предлагались такие обоснования. По мере того, как знания об ужасах увеличивались, все поколение Шпеера было вынуждено поддерживать свои заявления о невиновности и представлять себя в менее разрушительном свете для других и для себя. Серени преувеличивает степень денацификации и интенсивность любой связанной с этим стигмы. Но она показывает, как само знание стало таким же плохим, как и действие. «Знание было похоже на башню, построенную из костяшек домино – малейшее признание, и башня рухнула»[177].
Другие подсудимые в Нюрнберге лгали о своих знаниях и отказывались брать на себя какую-либо ответственность. Ложь Шпеера была более осторожной, конкретной и правдоподобной. Он взял на себя полную ответственность за случившееся: в то время он не знал никаких подробностей, но его положение в правительстве означало, что он должен был знать больше. Он никогда не пойдет дальше этого: «Капля кажущегося признания временами исходила от него. Но за этим неизменно следовал настоящий поток опровержений и довольно часто убеди-тельных обоснований для них»[178]. Его мантра была неизменной: «Он должен был знать, мог знать, но не знал»[179].
«Должен» и «мог» вне всяких сомнений. «Не знал» – сложнее. Серени с осторожностью принимает его опровержения некоторых событий, отвергает другие как «совершенно несостоятельные» и заключает, что даже в 1942 году Шпеер еще не «понимал сознательно» геноцид. Симптомы его предполагаемого «бессознательного осознания» могут быть оглавлением учебника по психологии отрицания.
Виртуальная слепота
Шпеер утверждает, что не видел ничего зловещего во время нарастания событий с 1934 по 1939 год. Так бывает, кое-что привлекает ваше внимание, но вы обращаете настолько мало внимания, что можете быть слепы. Рассказ Шпеера об этом периоде свидетельствует о «фактической слепо-те, которую он проявляет по отношении к реальным событиям»[180]. По его собственным словам, «люди никогда не поверят мне и не поймут, когда я говорю это, но мои мысли были заняты другими вещами. Когда это происходило на самом деле, конечно, едва ли можно было не осознавать, как вы выразились... Но я, конечно, не видел этого, как это считалось исторически и политически позже»[181]. Зловещие вещи «ускользали от него» или «не проникали в его сознание»[182]. В своих мемуарах Шпеер даже не упомянул «Хрустальную ночь». Он, «казалось, совершенно не знал о том, что происходило»[183].
Отсутствие необходимости знать
Шпеера и его окружение «могли бы знать, но у них не было в том необходимости, как если бы не было практической необходимости или психологической или интеллектуальной решимости