Эмиль Гилельс. За гранью мифа - Григорий Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Так что глубокого влияния, которое ощущалось бы в процессе работы, не было?
— Нет. Я аккуратно на занятиях слушал его разговоры с кем-нибудь, слушал и понимал, что нужно мне, но конкретных, прямых разговоров не было. Вот позже, во время войны, в Свердловске, когда я ездил специально для встречи с Генрихом Густавовичем, мы очень много переиграли в четыре руки, много беседовали о музыке, это были такие встречи, которые искупают весь предшествующий период. Он был спокоен, его не тревожили, он был увлечен педагогической деятельностью.
Тогда мы с ним нашли какой-то общий язык. Я играл ему Седьмую сонату Прокофьева, он прослезился. Я играл Баха, «Петрушку» Стравинского, Четвертое скерцо Шопена. Никогда не забуду, что он мне говорил. Это был самый интересный период, особенно игра с ним в четыре руки… За годы войны он мне дал очень много интересного и полезного. Мы играли все квартеты Бетховена, Брамса, Шуберта, Шумана…
Незабываемые встречи… Происходили они на чужбине, Генриху Густавовичу было тяжело там, а я приезжал из Москвы, рассказывал о событиях в Москве. Ему это было очень приятно.
Такой новый ракурс, в котором предстают, казалось бы, хорошо известные события, может быть воспринят несколько болезненно. Не мудрено. Прямота и откровенность Гилельса, столь ему свойственные, поражают.
Теперь спрошу у читателя — это принципиально важно, когда Гилельс дал это интервью? Не стоит гадать. Гилельс говорит не «потом» — по прошествии долгих лет, когда размолвка обострялась; и не после выхода книги Нейгауза, что легко могло быть истолковано как ответ; и не тогда, когда Нейгауза уже не было в живых. Нет! — по горячим следам, при жизни Нейгауза — в 1945 году!
Остается объяснить, чем вызваны «вводные» фразы: «открывшаяся возможность», «практически неизвестный рассказ». Они понадобились потому, что рассказ Гилельса — вижу удивление на лице читателя — опубликован без малого через 60 лет — в 2004 году!
Обе даты располагают к размышлениям.
Итак, мы видим: Гилельсу трудно. С Нейгаузом общего языка не было, и консерватория встретила его не слишком-то дружелюбно: он был чужаком, провинциалом и, опередив аборигенов, стал знаменитым. Никто из студентов и мечтать не мог о том положении, которое Гилельс уже занимал: он был на виду, к его услугам — лучшие концертные залы… Окружающие не могли не чувствовать порядочную дистанцию — это не способствовало сближению; у него оказалось мало друзей — лишь двое были с ним, если можно так сказать, накоротке: Яков Зак и Яков Флиер.
Московская консерватория — кому это не известно? — находилась в те годы на большой высоте. В ней преподавали выдающиеся мастера. Может быть, нигде в мире не было такого учебного заведения. Но где свет — там и тени. Вот строки, способные вызвать реакцию, близкую к столбняку; они принадлежат А. Б. Гольденвейзеру. Обыкновенно он крайне скупо выражает свои чувства, но здесь — в дневнике, для себя — не сдержался. «Сейчас люди, — записывает он, — это какие-то шакалы и гиены. Атмосфера морального разложения у нас в консерватории дошла до предела. Заливает выше головы. Такая гнусь, что слов не найдешь. Все насквозь пронизано черной завистью, клеветой и ложью!..» Высказывание относится к февралю 1929 года. Можно предположить, что описанные здесь «события» вряд ли пошли на diminuendo к середине 30-х годов. Нетрудно представить, что пришлось испытать Гилельсу; он слышал о себе — клубились ядовитые пары! — ни с чем не сообразные «мнения».
В 1936 году, на следующий год после начала занятий Гилельса с Нейгаузом, в Вене проходил Международный конкурс пианистов. Излишне доказывать: в те времена звание лауреата значило неизмеримо больше, чем сейчас, когда конкурсы и награды во многом обесценились. Тогда же конкурсы не были еще поставлены на поток, проводились сравнительно нечасто, и победители соревнований были наперечет. Понятно, наши музыканты не могли стать участниками конкурсов по своему желанию: они назначались как представители государства, составляя команду наподобие спортивной, отстаивающую честь пославшей их страны. В. Дельсон в книге о Гилельсе сообщает: «В 1936 году правительство направило Гилельса (вместе с Я. Флиером. — Г. Г.) в Вену в качестве советского представителя на Международный конкурс пианистов».
Гилельс играл Органную прелюдию и фугу D-dur Баха-Бузони, Первую балладу Шопена, Испанскую рапсодию Листа. Слушатели всячески выражали ему свою любовь и поддержку. Уже после конкурса член жюри от нашей страны С. Е. Фейнберг писал на страницах «Правды»: «Выход Гилельса на эстраду был встречен публикой, переполнившей зал, овацией. После же блестящего исполнения им Испанской рапсодии Листа аудитория неистовствовала…» Тогда-то и были написаны слова критика Г. Пайзера — они уже приводились, — напророчившие будущее Гилельса; о виртуозничании и речи не было.
Результаты конкурса оказались следующими: первое место занял Яков Флиер, второе — Эмиль Гилельс. Не будем, опять-таки, придавать конкурсным ступеням абсолютное значение. Можно предположить, что жюри предпочло в конце концов — на начальном этапе Гилельс шел первым — яркую и открыто-романтическую манеру игры Флиера.
По каким-то причинам Венский конкурс не имел широкого общественного резонанса, что довольно странно, учитывая любовь советской страны к демонстрации своих достижений; ведь две первые премии — наши! Обошлось, однако же, без литавр и барабанов; правда, вернувшись, Гилельс получил орден, но тем, в общем, все и ограничилось.
Но Венский конкурс имел неожиданное продолжение совсем в другой плоскости, так сказать, в «настоящей», единственно стоящей — в собственно музыкантской.
В конкурсный же год в Москву на гастроли приехал прославленный немецкий дирижер Отто Клемперер. По всей вероятности, от членов жюри Венского конкурса он знал о Гилельсе — и выразил желание играть Третий концерт Бетховена только с ним.
Хентова в своей книге относится к этому событию совершенно индифферентно: «Когда… Гилельс сыграл в строгой классической манере Третий концерт Бетховена (с оркестром под управлением Отто Клемперера), критика заговорила о „смирительной рубашке“, которую якобы надел на Гилельса Нейгауз». Вот и все — почти все. Между тем это было событие из разряда, как сказали бы сейчас, сенсационных — и по художественной значимости, и по чрезвычайно показательной реакции критиков и слушателей.
В 80-х годах, отвечая на вопросы Баренбойма, Гилельс рассказывал: «Я ужасно боялся Клемперера — у него была какая-то суровая внешность, боялся, что такой крупнейший зарубежный дирижер будет чем-то недоволен. Я только и думал о том, что делаю, но… Мы репетировали в кабинете директора консерватории (тогда — Нейгауза). И у нас не возникало ни столкновений, ни исполнительских проблем. Все было воспринято им доброжелательно.
— Он не навязывал свою волю?
В том-то и дело, что не навязывал. Я целиком погрузился в музыку, сосредоточился на ней и только обратил внимание на то, что он стоял, как Гулливер, скрестив руки, когда я играл каденцию, и, следя за тем, что я делаю, как играю.