Эйзенштейн для XXI века. Сборник статей - Жозе Карлос Авеллар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В данной работе я предполагаю показать, что этот разброс в терминологии наряду с полным прояснением теории, с которой я начал, приобретает четкий теоретический статус в свете трудов Выготского и особенно последней главы — «Мысль и слово» — его самой важной книги «Мышление и речь», опубликованной посмертно, в 1934 году.
Сотрудничество Эйзенштейна и Выготского хорошо известно, так же как известно, что в 1935 году, через несколько месяцев после публикации «Мышления и речи», вдова психолога Роза Выготская послала Эйзенштейну экземпляр книги с дружеской надписью.
Разумеется, к тому времени Эйзенштейн уже был глубоко знаком с изложенными в ней теориями, буквально потрясающими основы традиционного знания.
Я еще вернусь к теме значимости сотрудничества Эйзенштейна и Выготского.
Однако прежде всего я хотел бы остановиться на том, что эстетическая теория, изложенная Эйзенштейном в 1935 году на Творческом совещании работников советской кинематографии, могла быть не только поверхностно, но даже весьма превратно понята.
Следует добавить, что поверхностность и превратность явились, по крайней мере, частично, следствием того, что Эйзенштейн вынужден был изъясняться в рамках единственно дозволенного философского словаря тех лет, то есть марксистско-ленинского (это прежде всего касалось переформулировки на материалистический лад гегелевской диалектики). Использование того же словаря отразилось и на теоретической аргументации, исказившей эйзенштейновскую мысль. Более того, в своей речи он не мог ссылаться на официально запрещенные теории Выготского. В результате, на страницах «Метода» Эйзенштейн нежно, дружески, но лишь мимолетно вспоминает о нем. А главное — он вполне явственно воздал Выготскому должное в используемой им терминологии, и прежде всего — понятия внутренней речи.
В своем выступлении на совещании Эйзенштейн изъяснил и другую свою эстетическую теорию. Процитирую в том виде, как она была изложена в «Методе»: «Диалектика произведения искусства строится на любопытнейшей „двуединости“. Воздействие произведения искусства строится на том, что в нем происходит одновременно двойственный процесс: стремительное прогрессивное вознесение по линии высших идейных ступеней сознания и одновременно же проникновение через строение формы в слои самого глубинного чувственного мышления»[243].
Почему Эйзенштейн обращается к известному понятию «диалектика»? Проблема, с которой он столкнулся, вполне очевидна. Ему требовалось оправдать тот факт, что в произведении искусства имеется мощное регрессивное движение, какое является следствием работы форм «чувственного мышления», что обеспечивает особую эффективность произведения, его воздействие. Более того, говорит Эйзенштейн, «диалектическая» природа также позволяет произведению сочетать погружение в примитивные формы мышления с высочайшими идеалами сознания; нерасчлененную и мощную эмоциональную природу воплощенной формы с дифференцированной понятийной природой духовного содержания. Это утверждение представляет собой явственный вариант сопряжений аполлонического и дионисийского начал. Однако он не объясняет, как происходит это любопытное единение. Таким образом, обращение к «диалектике» рискованно превращает его концепцию в чистый petitio principia (аргумент, основанный на выводе из положения, которое само по себе еще требует доказательства), а также способствует включению в довольно амбициозную эпистемологическую парадигму.
Идея «диалектичности» произведения искусства связана с теорией философии истории, которую часто упоминает Эйзенштейн, в частности, в привязке к Энгельсу: в ходе своего развития человечество прошло путь от стадии нерасчлененного мышления, глубоко укорененного в чувственности, к стадиям, во все большей степени встраивающимся в дифференцированную и упорядоченную природу современной рациональности.
Эйзенштейн не стремится безоговорочно включить в свою теорию рассмотрение рациональности как результат прогрессирования примитивного мышления. Об этом свидетельствует использование им такого необычного термина, как «пралогическое», с помощью которого он иногда определяет процессы чувственного мышления, отказываясь квалифицировать их как просто «прелогические» процессы. Однако здесь чувствуется определенная теоретическая недоговоренность, не укладывающаяся в последовательную парадигму. Преодолеть эту проблематичность помогает обращение к Выготскому.
Как уже было заявлено, теперь я остановлюсь на последней главе «Мышления и речи» под названием «Мысль и слово». Как соотносятся два эти понятия? Это довольно привычный вопрос, который, однако же, как считал Выготский, ставится под сомнение благодаря тому факту, что оба элемента в своем соотношении рассматриваются как нечто уже данное и ясно определенное: мысль — с одной стороны, язык (подразумеваемый как языковая способность) — с другой. На самом деле акцент должен ставиться на их взаимоотношении, которое не только координирует две неоднородные и генетически разные функции, но к тому же изменяется с течением времени, порождая в ходе онтогенеза разные формы интеграции.
Иначе говоря, познавательная деятельность, производимая воображением, и языковая артикуляция являются двумя совершенно разнородными феноменами. При этом они образуют территорию схода, где порождают интеграционные процессы. Самый очевидный продукт этой интеграции — феномен смысла как одновременно когнитивного феномена чувственной природы (чувственного мышления) и феномена вербального.
Выготский на основе опытной работы переформулировал эту теорию, введя различение внутренней и внешней речи.
Система его доказательств сводится к следующему. Овладение языком имеет, во-первых, прагматический и социальный статус (в детстве мы говорим на языке, который получили от других и используем для общения с другими); только на более поздней стадии язык становится самосоздающимся, самопроизводящимся личным инструментом познания (это наш язык, характеризующий нас, то, чем мы являемся, и то, что мы знаем). Эта вторая фаза маркируется так называемой эгоцентрической речью: направленным не на адресата, а на самого себя монологом ребенка.
В ходе этого речевого употребления возникает обширное экспериментирование с языковыми смыслами в тесной взаимосвязи с практической активностью: ребенок разговаривает сам с собой в основном во время игры, оперируя предметами и инструментами, одновременно пробуя варианты решения технических и операционных проблем. Короче говоря, язык привязывается к сфере деятельности, обычно включаемой в «расширенное сознание», в когнитивную функцию, не полностью контролируемую мозгом, и переплетается с ней. Следовательно, не будет ошибкой уподобить понятие «расширенного сознания» тому «чувственному мышлению», о котором писал Эйзенштейн: это поможет нам избавить данное словосочетание от налипшего мифологического шлака.
Экспериментально доказано, что эгоцентрическая речь исчезает из обихода ребенка примерно к семилетнему возрасту. Что же в этот период происходит? Инновационный вклад Выготского в теорию заключался в том, что он обозначил данный процесс не как исчезновение, а как интернализацию. Исчезает только звуковая форма эгоцентрической речи, но не ее функция переплетения с когнитивной деятельностью и инструментальными практиками. На самом деле функция увязывания мыслительного и практического процессов усиливается — эгоцентрическая речь становится теперь «внутренней речью», которая будет использоваться человеком постоянно и всегда, не только как краеугольный камень семантической компетенции, но и как основа процессов индивидуации на фоне интернализованного социального контекста.
Следовательно, интернализация эгоцентрической речи