Оторванный от жизни - Клиффорд Уиттинггем Бирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, – проговорил он. – Мне просто нужно размяться.
По-моему, человек, который мог так остроумно и тонко высказаться по поводу того, что в действительности было пыткой, заслуживал жить вечно. Но судьба-злодейка распорядилась иначе: он умер молодым. Спустя десять месяцев после того, как он переступил порог больницы штата, его отпустили на свободу, поскольку его состояние улучшилось, пускай он и не излечился до конца. Это была обычная процедура, и в его случае она казалась разумной: складывалось впечатление, что на воле с ним все будет хорошо. В первый же месяц он повесился и не оставил записки. Мне кажется, она была бы лишней. Воспоминания об избиениях, пытках и несправедливости, которые выпали на его долю, могли стать последней каплей, которая перевесила желание жить.
Пациенты с меньшей выносливостью, чем у меня, часто поддавались с кротостью. Больше всего сочувствия у меня вызывали те, кто подчинялся, потому что у них не было родственников и друзей, которые могли бы побороться за их права. Ради них я начал записывать своим контрабандным простым карандашом обращения к главным лицам нашего учреждения, в которых рассказывал о жестокости, которой был свидетелем. Мои отчеты принимали с равнодушием, о них тут же забывали – или игнорировали. Однако эти письма, описывающие происходящее втайне, были вполне ясны и убедительны. Более того, мои показания часто подтверждались синяками на телах пациентов. Обычно я писал отчет о каждом случае и вручал его доктору. Иногда я отдавал их санитарам, велев сначала прочесть, а потом отдать старшему или помощнику врача. Я без купюр описывал жестокость этих санитаров, а они читали мои отчеты с очевидным извращенным удовольствием, смеялись и шутили над моими попытками призвать их к ответу.
XXIII
Я отказывался становиться мучеником. Восстание – вот что было мне по душе. Единственной разницей между мнением доктора обо мне и моим мнением о докторе было то, что он мог не высказывать свои мысли вслух. И еще то, что я высказывал свое мнение словесно, а он – при помощи нехороших поступков.
Я много раз требовал, чтобы мне дали то, на что у меня было право. Когда он делал что-то для меня, я благодарил его. Когда он – как обычно – отказывался, я сразу изливал на него свой гнев словами. В один день я мог быть с ним на короткой ноге, в другой – поносил его за отказ дать мне что-то или, как это часто случалось, за отказ вступиться за права других.
После одной из подобных ссор меня посадили в холодную камеру в «Стойле» на одиннадцать часов. У меня не было ни ботинок, ни одежды – только нижнее белье, и мне приходилось стоять, сидеть или лежать на голом полу, таком же твердом и холодном, как булыжник снаружи. Только на закате мне дали коврик, и тот не особенно мне помог, потому что я уже промерз до мозга костей. В итоге я заработал сильный насморк, что доставляло мне сильный дискомфорт и могло привести к серьезным последствиям, будь я менее здоровым человеком.
Случилось это 13 декабря, в двадцать второй день изгнания в отделение для буйных. Я помню это хорошо, потому что это был семьдесят седьмой день рождения моего отца и я хотел написать ему поздравительное письмо. Я всегда делал так, когда отсутствовал дома. И я хорошо помню, как и при каких условиях я попросил у доктора разрешения. Была ночь. Я лежал на коврике, служившем мне постелью. Мою камеру освещали слабые лучи светильника, который санитар держал, пока они с доктором делали обход. Сначала я попросил вежливо. Доктор попросту отказался. Затем я сформулировал свое желание так, чтобы вызвать сочувствие. Это его не тронуло. Потом я указал на то, что он нарушает закон штата, согласно которому у пациента должен быть доступ к письменным принадлежностям, – это закон, благодаря которому пациент мог как минимум связаться со своим опекуном. Прошло уже три недели с тех пор, как мне в последний раз разрешили написать кому-то письмо. Нарушая собственные правила, я наконец пошел на уступку. Я пообещал, что напишу лишь обычное поздравление и не буду упоминать о той ситуации, в которой нахожусь; но если бы доктор согласился, он бы признал, что ему есть что скрывать, и только поэтому мне отказали вновь.
День за днем со мной обращались так, что на моем месте даже здоровый человек, наверное, дошел бы до насилия. Однако доктор часто заставлял меня играть в джентльмена. Подчинялся ли я? Становился ли вежлив? У меня не было одежды, мне не хватало еды, мне было холодно, я был один, я был пленником. Я говорил врачу, что, если он продолжит относиться ко мне как к злейшему преступнику, я буду вести себя именно так. На меня возложили очередную ношу: доказать, что я здоров. Мне сказали, что, как только я стану вежливым, кротким и послушным, мне дадут одежду и вернут некоторые права. Каждое мгновение я должен был вести себя так, чтобы заслужить награду, а уж потом я мог ее получить. Если бы доктор не ждал от меня всех этих пассивных добродетелей из жития бесхребетных святых, а дал мне мои вещи с тем условием, что, если я оторву хотя бы одну пуговицу, их снова заберут, это, без сомнения, возымело бы результат. Таким образом я бы получил вещи на три недели раньше и не страдал от холода.
Я каждый день кричал о том, что хочу получить простой карандаш. Эта маленькая роскошь представляет настоящее счастье для сотен пациентов – так же, как жевательный табак или пачка сигарет – для тысяч других; но семь недель ни доктора, ни санитары не давали мне его. Надо признать, что я был упорен и хитроумен и, так или иначе, у меня всегда была какая-то замена карандашу, добытая втайне из-за того, что доктор был так равнодушен к моим просьбам. Но неспособность раздобыть карандаш законным способом сильно меня раздражала, и многие ругательства с моей стороны были вызваны отказами доктора.
Помощник врача – не тот, что занимался моим делом, – наконец сдался и дал мне целый, хороший карандаш. Сделав так, он сразу занял высокое место в списке моих благотворителей; это маленькое цилиндрическое орудие в свете моей живейшей благодарности стало для меня осью Земли.
XXIV
За несколько