Тетя Мотя - Майя Кучерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официант принес им на подносе два горшочка с луковым супом — в здешнем простодушном меню это было самое изысканное блюдо, которое они на свою голову и выбрали. И вот суп, который им, видимо, все это время варили, наконец стоял на столе.
Ланин пригубил первую ложку, чуть поморщился, суп был слишком горяч, но одобрил:
— Для похлебки в парке — вполне.
Тетя решила чуть подождать, пока остынет. И напомнила ему:
— А черепаха…
— Да, увидел пруд, слегка позолоченный солнцем, темную зеленоватую воду, насквозь прогретую. Глянцевые нашлепки листьев на воде. Черепашьи спины. Медленные, точно живые камни — взрослые черепахи, а рядом их дети, круглые мелкие черепашата, которые ныряли и баловались вокруг мам. Я все это так ясно увидел, как они то всплывают наверх, раздвигая листья, смотрят на меня, высунув свои головы, и снова уходят на глубину, по пути подхватывая темные пятнышки личинок, и им так тесно, что иногда они ударяются пестрыми панцирями друг о друга. Зеленая взбаламученная вода кипит, все булькает, как в огромной цветущей кастрюле… Мне туда очень захотелось.
— В кастрюлю?
— Да, — он улыбнулся, — я подумал, что путешествие в У не менее увлекательно, чем полет на другую планету, что эти люди, которые вместо букв используют картинки и временную прямую режут на другие отрезки, которые иначе одеваются, другое едят, мне интересны. А черепахи оказались, как вода на Луне, такое послание миру живых, хоть какой-то мостик, по которому можно попасть в их китайский космос.
— Кстати, про космос… Михаил Львович, проект, мы ведь так и не поговорили про проект! — она взглянула умоляюще. — Там тоже другая планета…
— Там?
— Да! Я тоже совершенно ничего не понимаю. Давно собиралась рассказать. Чужие люди, чужой мир, куда мне нет хода.
— Подождите, подождите, Марина Александровна, вы прочитали первую часть? Ту, где он описывает фотографию?
— Прочитала. С трудом огромным и даже вторую часть начала — где про Иришу, ее детство — и не могу. Ни единой точки соприкосновения.
— Постойте, может, мы про разные тексты говорим. Там все, слышите, слышишь, все дышит жизнью. Даже и усилий никаких прилагать не требуется! У тебя случайно текст не с собой?
— С собой, но только вторая часть.
Она извлекла из сумки сложенный пополам конверт.
— О… Дивно.
Ланин пробежал глазами первый листок, перевернул, заглянул во второй и третий, отложил, засмеялся.
— Я понял. Все просто, тут как с китайцами — надо это увидеть, понимаешь? Или ты только слова читаешь?
— Только слова, — сумрачно подтвердила Мотя. — Вообще-то я их очень люблю, слова, но тут они чужие, сухие. И не цветут.
— Ох, — он застонал даже. — Но это же вовсе не слова… Это же картины. Кое-где и сам этот учитель Голубев вдруг точно прозревает и начинает писать красками, и видит, и слышит не только внешнее…
— Это когда он описывает вдруг, что внутри у его отца Ильи творится?
— Да, например. Но редко, редко у него это получается. Ну и пусть, для нас его письмо — цепь иероглифов, их надо прочитать, раскрыть, понимаешь? Понять, оттолкнуться, домыслить и увидеть. В белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой…
— Не надо!
— Что такое?
— Я не люблю этот роман.
— Хорошо, хорошо, я пошутил! — испуганно заморгал Ланин. — Да и куда мне до него. И все же. Все же смотри и слушай. Ну-ка, как там в письме: «В то далекое лето 1903 года вечерами они часто гуляли с отцом по набережной». Хм… Вот и все… Ты была на Волге, видела Ярославль?
— Когда-то на экскурсии, с мамой, не помню ничего, только белые стены — кажется, какого-то музея, палаты не палаты, — бормотала Тетя.
— Правильно, ты правильно все запомнила! — воскликнул ободряюще Ланин, — Ярославль — белый, белый город. Снежный, сахарный! — таким его все и видели, когда подплывали, таким описывали. Белый собор, опрятные церкви, невысокие домики с крашеными зелеными крышами. Улицы — пустынные и просторные… Вечер близится, помнишь — «вечерами», солнце красит город позолотой. Девочка — маленькая, в пальтишке тонком, легком, нянька натянула ради вечерней прохлады — идет с папой за руку. С папой часто здороваются — папу все знают! Он в светло-серой рясе, выходной — в шляпе мягкой, очках, темном жилете, протоиерей Успенского собора, преподаватель Закона Божия и в гимназии, и в Демидовке, постоянный автор Епархиальных ведомостей, неофициальная часть. Но кто и не знает в лицо, кланяется, как-никак поп, и надо же, прогуливается с дочкой — необычно. Дети — для нянек, мамок, в крайнем случае для семейного общего выхода, а тут один папаша да девочка. Необычно, но умилительно, — снисходительно улыбается Ланин и переводит дух.
Тетя слушает его не дыша, ей кажется — да, да, и она вслед за ним видит. Вот длинноволосый батюшка с фотографии, идет по волжской набережной, рассеянно отвечает на поклоны — не хочет отвлекаться от беседы с дочкой. Остановился, показывает ей что-то на том берегу.
— Вон там, видишь, огонь вспыхнул? Дрожит — значит, костер. Рыбаки сели ужинать, — улыбается в бороду. — Вот они, живые евангельские картины.
Девочка глядит на подвижный огонек, серьезно, внимательно, а батюшка уже тянет ее дальше, здесь набережная совсем пустынна, и он запевает негромко свою любимую, чуть разбитым, но приятным тенором:
Из города дороженькой
На родину свою
Семинарист молоденький…
Она знает слова, знает эту песню — и вступает, подпевает отцу едва слышно:
Спешит он день,
Спешит другой,
На третий хочет быть…
Солнце все ниже, и все темней, в воздухе веет вечером, Ириша уже устала — вот так чинно идти и петь устала, ей хочется порезвиться.
«Папа, я убежала от тебя!»
Так они играют иногда в саду — отец всегда кидается ее догонять. Здесь так нельзя, но она не знает и бежит вперед, замечая на бегу, как внизу пароход отходит от пристани и застывает на миг. Пароход гудит глухо, «самолетский» — им нарочно сделали потише, Гриша рассказал, чтобы не будить гудком ночью пассажиров. Розовый от солнца однопалубник переступает колесами, фыркая, бежит по воде. На палубе фигурка матроса с шестом, слышен даже его голос: три, четыре — он меряет глубину. Ириша снова бросается вперед, несется изо всех сил, на ходу оглядывается, но папа далеко, даже не пытается догнать ее, шагает не спеша — и она прячется за вековую кряжистую липу, садится на корточки, сжимается, громадные корни покрыты медными листьями, пахнет землей, сыростью, скорой осенью. Сидит тихо и долго-долго. Батюшка и не думает волноваться, аукать, кричать, причитать, как обычно няня Паша, когда ее потеряет. Вот уже и двое гимназистов прошли, смерили ее взглядом, и молодой купчик в картузе и сюртуке с нарядной девушкой под руку — эти ее даже не заметили. Где же папа? Осторожно, все так же на корточках, она подвигается вперед, глядит из-за дерева. А там… За время, что она пряталась, все переменилось!