Удивление перед жизнью. Воспоминания - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, это совсем не было похоже на те домашние концерты, когда тебя потчуют худшим видом самодеятельности: «Ирочка, почитай дяде стихи». И Ирочка, покобенившись, развязно или до хрипоты в горле зажато выдавливает из себя стишки школьного учебника.
Это был настоящий, блистательный концерт. Номера шли один за другим, они лились, падали каскадом. Лица ребят сияли азартом, вдохновением. То классика, то народные американские песни и мелодии, то современные ритмы с хохотом и приплясыванием. Не было снобистского или чопорного различия, для них существовало одно – океан музыки. Слушать хотелось без конца. И конечно, выделялся талант юного скрипача Дени. Мы ушли от Хейфицев в два часа ночи, а хотелось сидеть до утра.
Вышли на крыльцо в ясную лунную ночь. Огромное лимонное дерево было осыпано плодами. Под луной лимоны поблескивали своей бледной желтизной и казались стеклянными, как на новогодней елке.
15 или 16 января 1970 года я получил от Хейфицев новогоднее поздравление. И приписку: летом вся семья опять побывала в Африке, вновь искали какое-то племя, Гарри женился, а Дени принят в Вашингтонский оркестр солистом. Нет, не должен я жалеть, что в мае 1967 года вечер провел не в зале Амансон-театра. И все-таки жалею. Таков человек: он ненасытен.
Но я счастливчик! Через два года я увидел «Человека из Лaманчи»; правда, не в Америке, а в Париже, в здании театра «Елисейские Поля». Спектакль ошеломил меня – и музыкой, и исполнением, и режиссурой, и содержанием. Есть такие спектакли-звезды, которые вдруг освещают и осмысляют тебе жизнь. И сквозь повседневность, усталость, а порой и безверие ты вновь чувствуешь величие театра. Того театра, к которому ты стремился в отрочестве, каким его ощущал в семнадцать лет, в который ушел на всю жизнь и который не есть какая-то побочная и малозначительная сторона человеческой деятельности, а для меня прямо-таки само величие жизни.
Ночной город тоже хорош. Конечно, динозавр ночью спит. Тишина на всех авеню и стритах. Полная тишина. Огни в окнах погашены. Машины спят у подъездов. Мусор, набросанный за день на тротуарах, не тревожит нога прохожего.
Кстати сказать, удивительно в США за день замусоривают города. Бросают на землю все: газеты, окурки, пустые пакеты – ну решительно все, что только можно швырнуть на землю. Урн как будто и не существует, хотя они всегда к вашим услугам. К моему удивлению, и в кино и даже в театрах тоже все бросают на нейлоновые ковры, которыми устланы полы. Стаканчики от мороженого, пепел сигарет, коробки и обертки от конфет, бумажные стаканчики и пакетики из-под воды летят туда же вместе со льдом, не успевшим растаять. К концу антракта в фойе театра мои ноги утопали в ворохе мусора. Так принято, впрочем, и в Лондоне, и в Париже, и в Гааге. Когда я в последний раз был в Англии, я позволил себе заметить одной даме, члену парламента:
– В Лондоне стало грязнее. Очень замусоривают город.
Дама отпарировала:
– Да. Дисциплины нет.
Я оценил этот ее милый ехидный ответ. Но, мне думается, дело не в дисциплине, а в самодисциплине. И я рад, что у нас в Москве, Ленинграде, Киеве или Горьком жители стараются не швырять всякий хлам на улицах.
Нью-Йорк, как и все города мира, ложится спать часов в десять вечера. В это время пусто и в Париже, и в Лондоне, и в Будапеште. Но, как и в человеческом организме, в городах, особенно в огромных городах, есть очаги, бодрствующие и во сне. В Париже – это Пляс-Пигаль, Монмартр, Елисейские Поля и еще разбросанные кое-где кабачки и ресторанчики. В Лондоне – Сохо (было!) и Пикадилли. В Будапеште – ночные клубы и рестораны в Пеште. В Сан-Франциско – Хейд-Эшбери, в Нью-Йорке – Гринич-вилледж и Бродвей с 42-й улицей и Медиссон-сквером. Там идет так называемая ночная жизнь города.
Очень она интересна, особенно мне: у нас в Москве нет ночной жизни, совсем нет. (Не забывайте, читатель, что я писал эти строки задолго до всяческих кардинальных перемен. Теперь, к сожалению, ночная жизнь появилась и у нас. – В.Р.) Откровенно говоря, в Москве она мне и не позарез, как, думаю, и обыкновенному парижанину не позарез Пляс-Пигаль или жителю Гамбурга – Репербан. Кстати сказать, более похабного места я на земле не видел. Этим я вовсе не хочу сказать, что на земле нет более похабного места, чем Репербан; вполне возможно, что и есть, я просто хочу сказать, что я не видел. Другие, может, и видели.
Я непременно напишу, хотя бы вкратце, и о Пляс-Пигаль, и о Сохо, и о Репербане. Это тоже интересно, поучительно и даже захватывающе. Что греха таить, наши советские граждане, попадая в буржуазные страны, так и рвутся поскорей вечерком побывать в этих злачных местах. И стоит, товарищи, стоит, интересно. Это совсем не значит, что надо быть там деятельным участником, но полюбопытствуйте непременно. Правда, запах порока – влекущий запах, дурманящий, но, я думаю, все же не такой опасный, чтобы против него нельзя было устоять.
Ночной Бродвей, угол 42-й улицы, конечно, меня поразили. Это совсем иной мир. Какие тут тебе поля, ромашки и подлещики! Это вихрь огней, охапки света, толпы, игры, ночные кино с непристойными кинокартинами. Долговязые парни-негры и яркие негритянки, расхристанные юные белые, туристы и прочие зеваки. Бойко торгуют мелкие лавчонки всякой всячиной, главным образом сувенирами и сигаретами, порнографическими книжками и открытками, видами Нью-Йорка, чулками, дамскими сумочками, зажигалками, значками. Особыми значками. Это скорей и не значки, а маленькие вывески на грудь, их много и тут, и особенно в районе Гринич-вилледжа. Круглые, диаметром примерно в три-четыре сантиметра, разных цветов, они ничего не изображают, а имеют на себе только надписи. Вот некоторые из них: «Лучше мертвый, чем красный», а рядом – «Лучше красный, чем мертвый» или «Если ты не будешь бороться за мир, я убью тебя», «Лучше заниматься любовью, чем войной». Особенно много значков эротического характера: «Здесь есть секс» или «Мне нравятся мальчики». Это уж понимай как знаешь. Есть значки политического характера, антивоенные, на все злобы дня и откровенно похабные. Многие с юмором. Американцы очень любят юмор. Даже на одном из магазинов, торгующем порнографией, на вывеске написано: «Это вам не публичная библиотека».
Мы стоим перед кинотеатром. Над входом реклама фильма – распластанная на кровати голая женщина, большущая, метров в двадцать, и надпись: «Это самый непристойный фильм, который вы можете увидеть». Берем билеты. Кассирша – интересная, лет сорока блондинка – говорит:
– Как вам не стыдно, господа, я себе не позволяю смотреть эту пакость.
Мы преодолеваем укор.
Народу в зале мало, так, может быть, четверть, ну от силы треть. На экране любовные ласки. О чем картина, где сюжет, неважно, важны объятия, позы, тела. Герой с героиней долго-долго валяются в кровати и пыхтят. И вдруг в зале голос какого-то парня-негра:
– Как они могут так долго! Так не бывает.
И следом громкий хохот зала. Это приятный симптом. Когда начинают высмеивать, дело гиблое.
Замечу кстати, американцы, особенно молодые, бурно реагируют в кинозалах. Смотрели мы в Вашингтоне «Вестсайдскую историю». Была преимущественно рабочая молодежь, та, о которой рассказывается в этом фильме. Я видел, как парень в захватывающих местах буквально впивался зубами в спинку стоявшего перед ним кресла. Девочки рыдали так, что их всхлипывания заглушали голоса актеров, и один парень в ярости крикнул: «Заткнитесь, заразы!» Он тоже был захвачен фильмом, но мужчины переживают молча.