Три минуты молчания. Снегирь - Георгий Николаевич Владимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, ноги расставив, на кренящейся палубе, воткнув в неё ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зелёные призраки, – нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только жёлтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Всё меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая всё ниже в трюме.
– Много там? – спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
– Сейчас отдохнёшь.
И все зашевелились, забормотали кто о чём. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне ещё чуть работы – люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке[36], не тёрся об планширь. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Всё стихло, ветер сразу улёгся – мы уже лежали в дрейфе.
– И больше ничего? – спросил Димка.
Они думали – час уйдёт на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали – англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней – и отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел – «погулять по проспекту», пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришёл ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Ещё там были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
– Красиво! – он мне говорит.
– Угу!
Оно действительно было красиво – когда прожектора погасли и стало светлее от звёзд и топовых огней. Но скучно же говорить про это.
Он засмеялся.
– Много лишнего говорится, правда?
– Ой, много.
– Но я не об этом, – он кивнул на море и на огни, – я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги… Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
– Особенно тоже не рассчитывай на завтра, – сказал я ему. – Сейчас не заловится – потом возьмём, к марту. Когда она в фиорды пойдёт, с икрой. Там только успевай выбирать.
– Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте?
– Да. Если только она калянуса не нажрётся. Тогда её придется шкерить. Потрошить.
– А это трудно?
– Всё нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты её дома-то хоть шкерил?
– Так, штуки по две, к водочке.
– Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай – повезло.
– А что это – калянус?
– Рачок такой. Когда она его жрёт, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет в бочках.
– А летом она его не жрёт?
– Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
– Да, это всё равно, что выловить Атлантику. – Он вздохнул отчего-то. – Спасибо.
– Это за что?
– Ну, как… Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажёг спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
– Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
– Вон как?
– Да. Это называется «кавитация». Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идёт, но все признаки кипения.
– Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
– Все мы учились понемногу… Возился с подвесными моторами.
– Зачем же ты в корму пошёл?
– В корму? А я не пошёл. Я в гальюн забежал. Но я всё-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него – он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нём что-то – как вам объяснить? – всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним – как бы он там подальше был от лебёдки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай «в сторону моря». За Димкой же никто и не думал смотреть.
– Тяжело тебе плавать?
– Что ты! – он улыбнулся. – Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
– Вот это здорово!
– Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
– Это как?
– Не помнишь – у Грина? Читал когда-нибудь? «Алые паруса», кажется. Или – «Бегущая по волнам»…
– Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: «Человек никогда не привыкнет к холоду». Знал, что пишет.
– Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо… Но я, наверное, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
– Чем же так?
– Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава богу, живы. Но всё так благополучно – десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом – одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой… Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь – архипелаг Паумоту… остров Пасхи… или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
– Знаешь, я тоже умру и не увижу.
– Э! Не в этом дело! – Он выплюнул окурок за борт. – Ты живёшь. Хоть один день из недели врежется в память. Потому что человек помнит – когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в тёплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, чёрт дери, а вспомнить нечего…
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
– Не надо, – сказал я ему. – Рыбу распугаешь.
– Да, извини. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? – Потом забыл, опять засвистал и бросил. – Привязалось… Давай ещё покурим? Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
– Ты потом, после экспедиции, в институт вернёшься?
– Конечно. Куда же ещё? Мы себе взяли академический