Вопросы жизни. Дневник старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это, я полагаю, не будет, однако, убедительно для чужеземного наблюдателя и оценщика событий в нашем отечестве. И мы, по крайней мере, все беспристрастные из нас, верно, согласимся с ним, что неестественно же, наконец, быть довольным, веселым и т. п. потерпевшему, а что одно влиятельное сословие, очевидно, потерпело при эманципации, этого также мы отвергать не можем. И вот это-то недовольство влиятельного сословия в государстве и не проходит никогда бесследно в его истории; нетрудно найти и в нашей катастрофы и смуты, зависевшие от этой причины.
Приняв же это за историческую аксиому, нужно допустить и возможность такого предположения, что недовольный не может сочувствовать тому, кого он считает главным виновником своего недовольства; в таком случае если не злорадное, то безразличное отношение к бедствию, постигающему этого виновника, почти неминуемо. Поэтому крамольники, фактически обличенные в разного рода государственных преступлениях, весьма естественно могли рассчитывать на это недовольство, оно в их глазах есть уже quasi участие, хотя бы их цели и были диаметрально противоположные тем, к которым стремятся недовольные.
Все эти соображения, я полагаю, легко придут на мысль каждому постороннему судье наших дел и во многом нельзя нам не согласиться с ним.
Но мы должны знать еще и многое другое, существенно изменяющее такой взгляд на причины и мотивы нашей современной общественной и государственной неурядицы. Я пишу только для себя, не для света и потому пишу откровенно, как думаю, без всякой задней мысли, а главное, как человек независимый, ничего не ищущий, отживший свой век, но все еще любящий отчизну и желающий ей добра. Я располагал поместить мой взгляд на наши общественные дела в моем дневнике впоследствии, но теперь представился к тому прискорбный случай. Он не дает говорить и думать о чем-нибудь другом. Пожалуй, задохнешься от наплыва взволнованных чувств и мыслей, если не дать им вылиться на бумагу; она, как известно, все терпит, вытерпит и этот напор. Хотя он и временный, и случайный, но наплывшие мысли родились не сейчас.
Погиб от преступной руки самодержавный государь на улице, охраняемый стражею, окруженный толпою народа. Беспристрастная история оценит вполне его заслуги пред Россиею; они были необыкновенные, вековые. И сам цареубийца (если он был не подлый раб и наемник) пред судом своей совести будет оправдываться разве тем только, что государь не делал то, что он сделал для России так, как бы это надо было сделать по мнению единомышленников самого убийцы.
Но венка бессмертия убийство не сорвет с головы Александра II. Это должны признать и самые злейшие его враги, если в них осталась хотя одна тень беспристрастия и любви к правде.
Кого же из мыслящих и любящих истину людей не заставит задуматься это упорное подпольное преследование государя, так много сделавшего для своего государства, – и зато в течение 15 лет семь раз подвергавшегося покушениям на свою жизнь.
Причина, верно, не одна; как всегда, причину важных событий нужно искать в совпадении различных обстоятельств; они, как рассеянные лучи теплоты, собираются каким-то зажигательным стеклом в фокусе и устремляются на одну предназначенную точку.
Посмотрю с самого начала, как мне, незнакомому ни с государственною, ни с закулисного стороною современной жизни, представляется весь ход событий с того именно момента, когда новый государь делает первый крупный шаг на пути прогресса.
Но когда речь идет о личном, более или менее субъективном взгляде на дело, то прежде всего нужно уяснить себе, каков глаз, которым смотришь.
Я вот уже смотрю на четвертое царствование. На первое я смотрел детскими глазами и видел только окончание его университетским подростком; второе пришлось мне созерцать и юношею, и возмужалым человеком, в самом цвете лет; третье застало меня уже отцом подрастающих детей, уже многое испытавшим, но еще готовым на борьбу и новую жизнь; наконец, четвертое я встречаю одряхлевшим, но не отжившим нравственно стариком. Итак, я обращаю мой старческий взгляд назад, на то, что я видел и что мне казалось в самую пору моей умственной зрелости.
Что вызвало эманципацию крестьян в России, как начало начал нашего прогресса, а вместе с тем и всех современных событий? После печальных дней севастопольского погрома весть об эманципации была первою зарею новой эры, и вот потрясающее событие 1 марта 1881 года может считаться финалом 20-летнего спектакля, разыгрывавшегося пред нашими глазами; спектакль, конечно, не одноактный, но надо молиться и надеяться, что финалы других актов будут более во вкусе честных и здравомыслящих сынов России!
Я был в то время попечителем Одесского учебного округа, когда первая весть об эманципации доставлена была туда брюссельскою газетою «Independance Belge». Студенты лицея достали где-то нумер этой газеты, прочли новость, и тотчас же несколько из них отправились в гостиницу пить вино за здоровье государя и крестьян. Жандармский генерал Черкесов тотчас же донес о происшествии в Петербург и сообщил мне о случившемся; а я знал это уже прежде от самих студентов и не находил в этом ничего худого; узнав однако же, что Черкесов писал в Петербург, принужден был известить министра Норова о происшедшем с моим оправдательным комментарием. К счастью, генерал-губернатор Строганов посмотрел неожиданно для меня как-то слегка на происшествие, может быть и потому, что Черкесов, которого он не жаловал, слишком поторопился без него с доносом.
«Одесский вестник» того времени был передан генерал-губернатором через меня лицею. Я поручил редакцию профессорам Богдановскому и Георгиевскому, и когда в столичных периодических изданиях начали появляться статейки, затрагивавшие крестьянский вопрос, то и редакция «Одесского вестника» издалека коснулась этого горючего материала. Боже мой, поднялась какая тревога!
Несмотря на самые глухие, самые неопределенные намеки о некоторых выгодах улучшения крепостного быта (как называли тогда официально предстоящую эманципацию), полетели на меня в Петербург с разных сторон доносы. Два из них, самые главные, пересланы были потом мне: один из министерства внутренних дел (от Ланского), а другой – из министерства народного просвещения (от Ковалевского). Первый настрочен был на пяти листах губернским предводителем херсонского дворянства (имя этого почтенного деятеля я уже позабыл, да, по правде, оно и не стоило того, чтобы о нем помнить); там я сравнивался, буквально, с Маратом, Прудоном и т. п. Другой донос шел на «Одесский вестник» от самого генерал-губернатора (Строганова), т. е. также на меня, как на председателя цензурного комитета, хотя эта газета не могла, по закону, выходить в свет без предварительной цензуры генерал-губернатора.
В Киеве, куда я перешел попечителем из Одессы, другая история: там польские помещики жаловались на студентов, своих соплеменников, за их сближение с народом, на хохломанов, подстрекающих народ против панов.
Киевский генерал-губернатор Васильчиков сообщил мне, что один богатый польский помещик (Киевской губернии) – отец – донес ему на своих сыновей за их сближение с крестьянами. А в то же время «Колокол» Герцена звонил во всю ивановскую; запрещенный до того, что цензура не пропускала даже его имени, он читался всеми, не исключая и учеников гимназий, нарасхват; как утаить от детей, что занимало так сильно их отцов и старших братьев!!