Кража - Питер Кэри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам мой брат ложился теперь с Марленой, и я слышал, как они сотрясают матрас, а закончив, они принимались говорить, болтали и болтали, я нисколько не завидовал им, НИ КАПЕЛЬКИ, разумеется. Снаружи на террасе было вполне приятно, я лежал тихонько, точно старая корова, на этих камушках, задница торчит, ГОЛОВУ ВНИЗ, ЗАДНИЦУ НА КАРНИЗ, говаривал папаша. Чуть позже я записал кое-какие реплики, что подслушал случайно, порой отдельное слово, вроде камушка в башмаке, острия ножа, впившегося промеж лопаток. Камни и палки, позвонки, свинячьи косточки, в забаву ребятам, мелькают в воздухе, падают на ладонь.
Человеку родом из «Кофейного Дворца» Беналлы и в голову не придет — и во сне не приснится, — что он может живьем поговорить с настоящим писателем, и когда в публичной библиотеке Нью-Йорка Марлена читала монографию юного Милтона Гессе о Лейбовице, до нее никак не доходило, что автор живет по соседству, в том же районе, пока ее голубой приятель-библиотекарь не показал ей объявление в «Виллидж Войс»: «УРОКИ РИСОВАНИЯ АМЕРИКАНСКОГО МАСТЕРА. МИЛТОН ГЕССЕ» — и адрес на Аллен-стрит.
— Это он?
— Вот именно.
Электричка Ф останавливается в нескольких минутах ходьбы от читальни. Семь остановок к югу — Деланси-стрит. Марлена обнаружила Милтона Гессе за Бауэри, во владении двадцатью грязными окнами над полотняной фабрикой. Там он постепенно преображался в устрашающее любого из нас существо: постаревшего разочарованного художника, чьи стены увешаны двадцатифутовыми холстами, на которые нет больше спроса.
Милту было тогда под шестьдесят, невысокий темноволосый крепыш, глаза почти черные, изборожденный морщинами лоб.
— Портфолио есть? — спросил он гостью. В широкой мелово-белой руке трясся и капал на пол дуршлаг с чечевицей.
— Я из Австралии, — ответила она.
Он оставил чечевицу прудить на стол, вытащил покарябанный мольберт и разложил перед своей гостей несколько кубов и шаров на подоконнике. Дал ей карандаш и стал наблюдать. Кто знает, о чем он думал? Даже в этом возрасте, в этом почти безнадежном положении Милт на многое был готов ради телки.
— Прелестная, вы абсолютно не умеете рисовать! — расхохотался он в изумлении, зарокотал глубоко.
— Я знаю.
— А, так вы знаете. — Он сощурился, приподняв густые брови.
— Извините.
— Я не могу привить вам талант, красотка.
— Я хочу все узнать о Жаке Лейбовице. Это личное, — заявила она.
Тут он запнулся.
— А… — пробормотал растерянно.
Она покраснела.
— Неужели причина — его бестолковый сынок? — Он снова воспрянул духом. Прямо-таки в восторг пришел. — Неужели этот повеса?
— Я заплачу. — Румянца уже не скроешь. До чего ж прелестна была она, черт побери, если он не вытолкал ее взашей.
— В университете учитесь?
— Я секретарша.
— Ну вы и штучка!
— Что вы этим хотите сказать?
— И вы можете платить десять долларов в час?
По правде сказать, не могла, но ответила «да».
— Почему бы и нет, — рассмеялся он. — Почему бы и нет! Боже благослови! — вскричал он и попытался поцеловать ее в щеку.
Разумеется, не в таком духе обращался он со своими собратьями по искусству, хапугами и бизнесменами, на которых натыкался, посещая аукционы — все они до единого распродавались, а он, единственный, никому не лизал задницу и продолжал поныне, столько лет спустя, поучать их основам мастерства: если хочешь видеть, нужно превратиться в дерево, а если остаешься живой плотью, так ничего и не увидишь, и так далее, и тому подобное, как будто мог вздернуть себя за волосы, вознестись в пантеон, затоптав всех в грязь.
Но даже те, кто избегал его, как чумы, признавали подлинной его страсть к Жаку Лейбовицу, и хотя всех остальных художников он по-прежнему числил врагами и соперниками, Жаку Лейбовицу он хранил верность. В туалете своей студии он повесил беззастенчиво обрамленное письмо своего наставника: «vous présentez un peintre remarquable. Milton Hesse est un américain, jeune, qui posséde une originalité extraordinaire».[53]
Через два года, наведавшись туда вместе с Марленой, я с порога получил приглашение посетить туалет — сперва вежливое, а когда я тупо отказался понимать, что от меня требуется, мне вполне четко велели прочесть, блядь, письмо на этой блядской стене. А поскольку в Болоте французский не учили, Милт получил дополнительное удовольствие, заставив меня снять рамку с гвоздя и доставить письмо ему, чтобы он мог продекламировать мне каждую фразу и по-французски, и по-английски. Он обожал Жака Лейбовица так, словно все еще пребывал двадцатишестилетним в Париже, на солдатскую пенсию, у ног великого человека.
Когда женщина именует мужчину «другом», догадываешься, что худшее еще впереди. Вот почему я невзлюбил Милта, едва услыхав о нем.
Представляя нас, Марлена произнесла:
— Это Майкл Боун, он большой художник.
Милт глянул на меня, как на ее ручного таракана. Я бы отхлестал его по спине его собственным муштабелем, и плевать на его шестьдесят два года, но это не избавило бы меня от образа этой похотливой жабы не только потому, что он, очевидно, имел мою возлюбленную вдоль и поперек на своей старой простыне, а потому, что он полностью переменил ее судьбу.
Дважды в неделю он водил секретаршу в «Мет» и в «Современное искусство», вверх и вниз по Мэдисон-авеню, и никогда не повторял свой вопрос, зачем ей понадобились его уроки. Занятная штука — это молчание. Уж не боялся ли он превратиться в шлюху, нанятую шлюхой? На высотах морали много напущено туману. Он старался не всматриваться в то, кем она была и чему он способствовал.
Он советовал ей не волноваться насчет своего невежества. Цени его, красотка! Он повторял: единственная тайна искусства — отсутствие тайны. Не стоит воображать, будто здесь скрывается некий тайный план. Забудь. У настоящего художника нет никакой стратегии. Когда смотришь на картину, не спеши прочесть имя автора. Пусть твой ум остается открытым. Хорошее искусство не умеет объяснить самое себя. Сезанн не мог объяснить свои картины, и Пикассо не мог. Кандинский[54]мог объяснить, QED[55]. К просмотру картин, говорил он, готовятся как к боксерскому матчу. Нужно хорошо поесть и выспаться перед боем. Он цитировал Джойса, и Паунда, и Беккетта и купил для своей подопечной «Азбуку чтения» Паунда. Он цитировал Рембо, Эмили Дикинсон: «Когда у меня голова готова лопнуть, я вижу, что это и есть поэзия — а как иначе узнать?»