Секретный пилигрим - Джон Ле Карре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Кадровик, как обычно, все перепутал. Для любого, кто жил в Гамбурге, Мюнхен Германией совершенно не является. Это другая страна. Я никогда не ощущал даже самой отдаленной связи между двумя этими городами, но, когда настало время заняться разведкой, Мюнхен, как и Гамбург, стал одной из невоспетых столиц Европы. Даже Берлин был оттеснен на всего лишь второе место, когда стал вырисовываться размах деятельности невидимого мюнхенского сообщества. Самой крупной и отвратительной из наших организаций был орган, больше известный по названию места, где он был расположен, – Пуллах, – где вскоре после 1945 года американцы разместили малоприятное общество старых нацистских офицеров под началом бывшего генерала гитлеровской военной разведки. Их задача состояла в том, чтобы подкатиться к другим старым нацистам в Восточной Германии и подкупом ли, шантажом или обращением к товарищеским чувствам переманить их на Запад. Казалось, американцам не могло и в голову прийти, что восточные немцы делали то же самое, но в большем объеме и с лучшими результатами.
Итак, Немецкая служба размещалась в Пуллахе, американцы сидели с ними, время от времени подбивали на что-то, потом пугались этого и тащили их назад. А где сидели американцы, там сидели и все остальные. Время от времени разражались ужасные скандалы, в основном когда кто-то из этой компании клоунов буквально забывал, на кого он работает, или плакался в жилетку, делая признание, или пристреливал свою любовницу, любовника или самого себя, или же пьяный неожиданно возникал по другую сторону Занавеса, чтобы высказать свою преданность тем, кому предан до сих пор не был. Никогда в жизни не встречал подобного разведборделя.
После Пуллаха появились расшифровщики и специалисты по обеспечению безопасности, а после них пришли радио “Свобода”, радио “Свободная Европа” и радио “Свободное Все Остальное”, и неизбежно, поскольку в большинстве своем они оставались все теми же эмигрантами-заговорщиками, они стали чувствовать, что судьба обходит их стороной, но не решались сказать об этом. И много времени было проведено среди этих изгоев, которые спорили по поводу таких, например, тонкостей: кто станет королевским шталмейстером, когда будет реставрирована монархия; кто будет удостоен ордена Св. Петра; кто вступит во владение летними дворцами эрцгерцога, как только из его гостиных выметут мокрых коммунистических куриц; кто достанет горшок с золотом, который лежит на дне, как его там, какого-то озера, начисто забывая о том, что это озеро узурпаторы-большевики осушили еще тридцать лет назад и построили на том месте гидроэлектростанцию площадью почти что в два с половиной гектара, прежде чем сообразили, что воды здесь не будет.
Словно этого было недостаточно, в Мюнхене родились дичайшие всегерманские амбиции, приверженцы которых даже границы 1939 года считали всего лишь началом того, что нужно Большой Германии. Восточные пруссаки, саксонцы, померанцы, силезцы, балты и судетские немцы – все протестовали против причиненной им ужасной несправедливости и, дабы смягчить свое горе, тянули из Бонна толстые конверты с деньгами. Иногда вечерами, когда я устало тащился домой к Мейбл по пропахшим пивом улицам, мне чудилось, что они поют свой гимн, маршируя за призраком Гитлера.
В деле ли они еще, когда я пишу? Ох, боюсь, что да и выглядят намного менее сумасшедшими, чем в те дни, когда общение с ними было моей работой. Смайли процитировал мне как-то Хораса Уолпола – такое имя само собой не возникло бы у меня в голове. Этот мир – комедия для тех, кто думает, сказал Уолпол, и трагедия для тех, кто чувствует. Что ж, для комедии у Мюнхена имеются баварцы. А для трагедии – прошлое.
Воспоминания мои обрывочны, когда почти двадцать лет спустя я пытаюсь восстановить в памяти детали политического прошлого Профессора. В то время я воображал, что понимаю его, – может, так оно и было на самом деле, поскольку большую часть вечеров проводил с ним, слушая отрывки из истории Венгрии в период между войнами. И я уверен, мы тоже включили бы их в книгу, по меньшей мере на целую главу, если бы мне только удалось раздобыть где-то рукопись.
Проблема состояла в том, что о прошлом Венгрии ему было говорить намного приятнее, чем о ее настоящем. Возможно, он научился, что в жизни, где надо постоянно приспосабливаться, мудрее и безопаснее ограничить свои интересы вопросами, имеющими отношение к истории. Помню, были легитимисты, поддерживающие короля Карла, который в 1921 году внезапно вернулся в Венгрию, к великому ужасу союзников, без обиняков приказавших ему убраться. Думаю, что, когда произошло это трогательное событие, Профессору могло быть чуть больше пяти лет, однако рассказывал он об этом со слезами на просветленных глазах и по манерам чувствовалось мимолетное прикосновение королевского величия. А когда он упомянул о Трианонском договоре, его белая холеная рука, держащая бокал с вином, задрожала от возмущения.
– Это был диктат, герр Нед, – возразил он мне с вежливым упреком, – навязанный нам вами, победителями. Вы украли у нас две трети земель, принадлежащих Короне! Роздали их Чехословакии, Румынии, Югославии. Таким ничтожествам отдали, герр Нед! А мы, венгры, были образованными людьми! Почему вы так с нами поступили? Ради чего?
Я мог только извиниться за плохое поведение своей страны, а также за Лигу Наций, которая в 1931 году разрушила венгерскую экономику. Как Лига дошла до такого безрассудного поступка, я так и не понял, но помню, что речь шла о рынке пшеницы и жесткой политике Лиги в отношении традиционного снижения цен.
Однако, когда мы подошли к более современным проблемам, Профессор стал до странного скрытен в выражении своего мнения.
– Это еще одна катастрофа, – все, что он говорил. – Во всем виноваты Трианон и евреи.
Лучи вечернего солнца косо прошли сквозь окно в сад и осветили великолепную голову Теодора. Это был храбрый и сильный человек, поверьте, с широким сократовским лбом, похожий на великого дирижера, без пяти минут гения, с хорошо вылепленными руками, ниспадающими кудрями и сутулостью интеллектуала. Невозможно было быть поверхностным, имея такой почтенный вид, даже если ученые глаза, казалось, были немного маловаты для глазниц или украдкой зыркали куда-то в сторону, как у клиента в ресторане, увидевшего, что мимо проносят блюдо повкуснее.
Нет, нет, это был хороший, благородный человек и вот уже пятнадцать лет – наш джо. Если человек высокий, то, несомненно, он обладает авторитетом. Если у него прекрасный голос, то и слова получаются прекрасными. Если он выглядит, как Шиллер, то он и чувствовать должен по-шиллеровски. Если его улыбка духовна и не от мира сего, то нет сомнений, что такова же его душа. Живем ведь в обществе визуальных образов.
Бывают изредка исключения, когда, как я теперь думаю, бог развлекает Самого Себя, наделяя нас внутри нашей оболочки свойствами абсолютно другого человека. Одни не выдерживают этого, а другие развиваются, пока не достигнут уровня своего облика. А некоторые не делают ничего, но величие свое несут, словно дар свыше, вежливо принимая почтение, не принадлежащее им по праву.
* * *
Повествование о рабочем прошлом Профессора занимает немного времени. Настолько немного, что получилось несколько банальным. Родился он в Дебрецене, недалеко от румынской границы, и был единственным сыном во всем потакающих ему родителей, бедных аристократов, державших нос по ветру. Благодаря им он унаследовал деньги и связи, что в наши дни в так называемых социалистических странах случается чаще, чем можно было бы предположить. Он был литератором, писал статьи в научные журналы, немного поэтом и несколько раз женившимся любовником. Пиджаки носил внакидку, не продевая руки в рукава. Всю эту роскошь он мог спокойно себе позволить ввиду своих привилегий и средств, о которых не очень-то распространялся.