Вольер - Алла Дымовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да что это там блестит в лучах твоих, поодаль, но можно дотянуться из последних сил? Фавн выронил дарованный ему ножик: ничем он не помог тебе, старому. Так пусть сослужит службу молодому. Что так, что этак – помирать. Но, может, еще успеет спасти он тех, кого любит… Саморез рассек вязкий, тяжелый воздух вокруг и вонзился острым своим краем прямо в водянистый крысиный глаз с черной, лютой точкой посередине. Что‑то противно чавкнуло, и теплая кашица исторглась Тиму на лицо, рукоятка ножа застряла, но он и не собирался тащить его наружу – теперь‑то какая разница? Крысиные лапы разжались на его шее, и вой перешел в короткий вздох: хо‑ох! И больше ничего. Остались слабость и радость. От безмерного напряжения сил и нечаянного избавления… Надо спихнуть теперь синюю крысу с себя и попробовать встать. Но сперва дышать! Дышать вволю! Пока не разорвало грудь. Роящиеся мушки постепенно улетучивались из его видения долой, чужое тяжкое тело он с усилием откинул от себя набок, склизкая синяя ткань неприятно холодила пальцы. Жив, жив! Надо же как повезло!
Да повезло ли! На существо, лежавшее рядом, он старался пока не смотреть. За семь бед один ответ, и если гром небесный до сих пор не поразил его, то, стало быть, и еще немного погодит. В здешнем мире не все таково, каким кажется.
На карачках, ибо он был не в состоянии удержаться на ногах – Тим это понял, лишь только попытался подняться в полный рост, – дополз кое‑как до Фавна. А все то время, что полз, приговаривал, как мог, громче, но и с ласковым успокоением: «Тише, тише, все хорошо будет! Вот прямо сейчас и будет! Пречестное мое слово!», это потому, что Аника еще кричала и никак не желала перестать. А он не имел возможности уговорить ее по‑другому, ни обнять, ни за руку подержать. К тому же в этот миг кричать означало жить, и то, что старый Фавн лежал себе молча у ребристого выступа стены, тревожило Тима куда как больше.
– Старый, да что же это ты? Слышишь? Али нет? – он сначала погладил Фавна по щетинистой впалой щеке, попробовал оттянуть набрякшие, недвижные веки, у него не получилось добиться ни ответа, ни слабого шевеления. И тогда, будто по наитию, дарованному откуда‑то свыше, Тим приподнял седую его голову, неестественно мотавшуюся из стороны в сторону, и раз, другой! Ударил по бледной щеке не слишком сильно, но чувствительно: – Давай же, старый! Давай! Не могу я сейчас один! Никак не могу! Не справиться мне нипочем! – но и не только в этом было дело. Может, и придумал бы, как поступить ему дальше. Но не хотелось без Фавна, никак теперь не хотелось, да и жутко это – словно часть себя и мертвая, на своих же руках.
Старик вздохнул. Легко, будто перышко слетело с его потускневших до бесцветия тонких губ. В груди его заклокотало, заворчало, он закашлялся, дернулся всем своим худым телом, сперва заметно едва‑едва, потом жестокой волной прокатилась судорога, и он снова начал жить. Тим еще немного подул ему на глаза, помахал растопыренной ладонью перед съежившимся в страдании морщинистым лицом, чтобы от ветерка стало просторней старику дышать. И лишь когда, наконец, Фавн смог самостоятельно усесться, пусть еще не ровно, привалившись к неудобному выступу, тогда только Тим расслабленно и с надеждой ему улыбнулся.
– Ох и напугал ты меня, старый! – почти сквозь слезы произнес он и тут обратил внимание, что Аника не кричит уже больше, а, оказывается, тихонько стоит в ногах у старика и внимательно наблюдает их обоих. – Говорил же я, пречестное мое слово, что все по‑хорошему будет! – Тим улыбнулся и ей.
Но старый Фавн не расчувствовался в ответ, отнюдь, хмурый, он глядел куда‑то перед собой и вовсе мимо Тима.
– Твоя работа? – каким‑то не своим, убитым голосом спросил он и все равно не перевел взора, хотя Тим находился тут же и подле него.
Это он о крысе, догадался Тим и посмотрел тоже. Раньше было не до того, как‑то он и позабыл за промелькнувшие стремглав мгновения, что наделал прежде, и что, кроме старого Фавна, в этой зале есть еще человек, нуждающийся в помощи. Ага, а ну как кинется вновь его душить!
Но очень скоро понял – нет, не кинется. Радетель лежал ничком, выворотив навстречу им страшный лик, где на месте прозрачно‑водянистого глаза с лютой черной точкой посередине зияла ныне глубокая и мертвая дыра, а в нее по‑прежнему вонзен был его нож‑саморез. Ни звука, ни стона, ни шороха. Тим в жизни своей не видел ни одного покойника, да и как он мог, в Дом Отдохновения за просто так не пустят, да и охотников днем с огнем не сыщешь на такое‑то дело! Но понял без подсказок и объяснений – в этом поникшем теле жизни больше нет из‑за него, из‑за Тима. Он медленно перевел растерянный, мятущийся взор на собственный защитный плащ, в то место на груди, где омерзительным кроваво‑белесым пятном растеклась засыхающая жижа, бывшая некогда сияющим бешенством крысиным глазом Радетеля. Тима стошнило. Он и поделать ничего не успел. Но и легче ему не стало.
Старый Фавн тем временем подобрался к распростертому на полу неживому телу, с натужным кряхтением повернул его на спину, припал ухом к груди, наверное, слушал сердце. Потом сказал:
– Можно было успеть. Если сразу… – задумался на миг и, помотав сокрушенно седой головой, возразил самому себе: – Нет, все равно не успел бы. Смотрителя‑то я отключил.
Удивительно, но Тим догадался, о чем это он. И поспешил хотя бы с советом:
– «Колдуна» бы сюда? В этаком доме, да чтоб без «колдуна»? Вдруг поможет?
– Хорошо бы. Но все «сервы» теперь на автономном режиме. Пока найду, в этаком‑то доме, как ты говоришь! Да тут полдня провозиться – пока запущу, пока доведу, пока объясню! Эх, старый я негодяй! И трусливый ко всему прочему! Если бы не тронул я смотрителя… – Серебристый взор его был страшен, словно бы Фавн хотел казнить себя самого тут же, на месте преступления, которое и не он‑то совершил.
– Полно тебе, старый! Моя тут вина, мне и отвечать, – безнадежно ответил ему Тим, упустив из виду, что Фавн ни о чем его не спрашивал и даже не думал упрекать. – Может, позвать кого, если не поздно? И все равно, кого. Пусть бы и с громом, чтобы поразить его в ничтожестве. За подобный‑то грех разве возможно прощение?
– Позвать, говоришь? Это без толку. Еще больше времени займет, а ныне оно дорого. Только вот что, малыш, – Фавн впервые назвал его столь детским и вроде бы уничижительным прозвищем. Но сказано было сочувственно, не свысока, будто отец говорил сыну, которого любил и жалел. – Не твоя тут вина. Моя. Ибо я ведал, что творил. И запомни накрепко: убийство, совершенное для сохранения своей собственной жизни, не наказывается другими людьми. Покарать себя можешь лишь ты сам, и от тебя зависит способ. Если сочтешь нужным, конечно. Но я бы на твоем месте не стал выносить себе слишком суровый приговор.
Убийство. Вот как это называется. Убийство. То, о чем в поселке если и рассказывали, то изредка и страшным шепотом на посиделках по вечерам, когда детей не было поблизости. Предания, далекие настолько, что давно уже сделались легендой. О временах, когда такое происходило, и о громе с небес, поражавшем за сей непередаваемо тяжкий грех. Если один человек нарочно искалечит другого, за это тоже полагался гром, но, наверное, не столь сильный. За убийство нужно бы чего пострашней. Так он думал когда‑то. И вот теперь осмелился на убийство сам. Но странное дело, пусть и готов был признать вину, и пусть поразят его за то немедля иные Радетели, все же Тим не чувствовал себя полным и безоговорочным грешником. Он знал, что совершил самое ужасное и плохое из всего, что есть на свете, но знал и то, что поступил таково не нарочно. И если бы мог выбирать, нипочем не стал бы этого делать. Но в том‑то и заключался подвох, что никакого выбора у Тима и в помине не было. Разве умереть самому. Да только почему это он должен такое над собой позволить? Он ли желал зла первый? Или первый поднял руку на другое человеческое существо? И чем его жизнь хуже жизни Радетеля? Который вовсе не бессмертен, а как оказалось, тоже вполне человек? И даже много хуже. Потому что бесчеловечен и несправедлив. Вот оно! Вот! Несправедлив! А заветы созданы ради справедливости. Выходит, Радетели сами их составляли и сами же их нарушают? Как это‑то может быть? Тим запутался окончательно.