Наркомат Просветления - Кен Калфус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лошади прошли несколько шагов, прежде чем Никитин ответил:
— Да, наверно.
Астапов улыбнулся, услышав такой осторожный ответ. Никитин имел полное право быть осторожным. Из Москвы постоянно приезжали комиссары и строжайше допрашивали солдат, чтобы выявить отклонения по идеологическим вопросам.
— Ты ведь не в Партии? — спросил Астапов.
— Я буду рад, если вы дадите мне рекомендацию, товарищ комиссар. Конечно, только тогда, когда я себя проявлю как следует.
Астапов неопределенно посопел, ничего не обещая. На самом деле последние директивы ЦК призывали к срочной скорой большевизации регулярной армии. Никитин, с его рабочим происхождением, был подходящим кандидатом. Они переехали мост и спустились с холма, где ждал их Шишко, не отрывая бинокля от глаз.
Никитин тут же отрапортовался, подробно описав план монастыря и возможное расположение лестницы, ведущей в подземелья; он подозревал, что у такого старого монастыря должно быть по меньшей мере два этажа под землей. Он прикинул высоту стен и перечислил все места, где может быть засада. Он рекомендовал начать наступление на монастырь с артиллерийского обстрела, особенно южной стены и колокольни.
Астапов прервал Никитина.
— Нет, — сказал он. — Монастырь нужно взять, но с как можно меньшим количеством разрушений.
— К черту монастырь, — сказал Шишко. Он не обрадовался наблюдательности своего заместителя. Вся эта информация вынуждала его принять решение, с риском ошибиться.
— Выдвиньте стрелков с управляемым огнем, — сказал Астапов, понимая, что выходит за рамки своих полномочий. Но он делал это сознательно. Армия понимала только завоевание территорий (или потерю, особенно — в последнее время). Но Ильич возложил на Комиссариат просвещения задачу — завоевать воображение жителей России, это было единственное поле брани, на котором Советы могли выиграть гражданскую войну и любые грядущие войны. Астапов не привык и не был официально уполномочен говорить в повелительном наклонении, но все равно продолжал: — Давайте. Никакой артиллерии. Монастырь, скорее всего, никто не обороняет. Введите туда войска, строем. Поговорите со старостой, скажите, чтобы он и деревенский совет, или старейшины общины, или кто там у них, явились в церковь. По возможности не применяйте силу.
— По возможности? — Шишко тихо запыхтел; это он так смеялся. — Посреди гражданской войны…
— Фронт уже ушел дальше. Военной угрозы нет, только сопротивление гражданских жителей. Товарищ командир, созовите в церковь как можно больше крестьян. Пусть священник выведет жителей из погребов — и пусть они останутся в церкви. Ни одной реликвии не брать и не портить. Не причинять вреда ни одному человеку в монастыре, кроме случаев необходимой самозащиты. Будьте предельно сдержанны, именем Советской власти.
— В Каменке мы брали трофеи.
— То, что случилось в Каменке, позорит революцию. Здесь это не должно повториться. У нас есть прямой приказ сохранять предметы культуры, — ответил Астапов. Годичной давности декрет Наркомпроса, о котором он говорил, все игнорировали, как непрактичный и противоречащий духу войны. Он добавил: — Когда-нибудь в Грязи организуют Музей суеверия.
— Товарищ, — Шишко, очевидно, терпеть не мог это новомодное обращение, поскольку произнес его сквозь стиснутые зубы, — мне уже несколько месяцев приходится кормить солдат обещаниями.
— Я еду на автомобиле в Ломов, — ответил Астапов и повернулся, чтобы уйти. — Нам понадобятся электрические лампы и генератор. Силу не применять.
Шофер решительно рулил по разбитому войной большаку, беженцы и телеги шарахались врассыпную. Машина неслась вперед, подскакивая, и Астапов злобно кривился, глядя в мясистый, облезлый от солнца затылок шофера. Астапову не нравилось, как бесцеремонно этот человек обращается с «торникрофтом», реквизированным у астраханского торговца икрой. Однако Астапов не мог сменить назначенного ему шофера по собственному желанию. По всей вероятности, тот был агентом ЧК.
Когда Астапов вспомнил, что за его деятельностью пристально наблюдают, у него испортилось настроение, которое на время поднялось после визита в церковь и внезапно осенившей его там идеи. Теперь его раздражало вынужденное возвращение на железнодорожную станцию в Ломове после неприятной утренней встречи. На железнодорожном узле располагался штаб дивизии, и туда прибывали поезда с новыми армейскими, милицейскими и партийными кадрами, которые должны были упрочить Советскую власть в районе. Накануне, поздней ночью, прибыл агитпоезд Наркомпроса, но Астапов не позаботился взглянуть на список личного состава. У него не возникло даже малейшего предчувствия насчет того, кто мог оказаться в этом поезде, — это была большая глупость, если принять во внимание, до чего ему теперь не по себе.
По всей вероятности, сегодня утром Елена Богданова несколько раз пробежала мимо него по запруженной народом платформе, где перестраивались вновь прибывшие, прежде чем отправиться на задания. Он бы и не узнал ее сразу: она была очень коротко стрижена, от вшей. Но она не узнала его вообще, даже когда он, выйдя из помещения Наркомпроса, оказался у нее на дороге. Он отпрянул и пробормотал ее имя. Она обошла бы его кругом, если бы он не заговорил. Она неторопливо обернулась, почти не замедлив шаг. Глаза ее были несфокусированы — вероятно, симптом недолеченного тифа; тиф свирепствовал среди сотрудников Наркомпроса все лето.
— Товарищ… — неловко начал он, и это как-то подчеркнуло его грубость и жестокость. Гораздо лучше было бы дать ей пройти мимо. Он оказался в совершенно идиотском положении.
Положение. Все началось в Самаре, с того дурацкого плаката про аборты, художника Боровича — плакат несообразно шокировал Елену и воспламенил ее воображение; Астаповское — тоже. Пока Елена не спросила о плакате, она оставалась почти безымянной среди других девушек-агитработниц, которые появлялись и исчезали по прихоти Москвы. До того девушка не выделялась в глазах Астапова ни умом, ни внешностью, и он разделял всеобщее убеждение, что она, должно быть, дурочка. По этим пунктам в ней ничего не изменилось, однако она преобразилась: она несколько месяцев ходила расстроенная плакатом про аборты, и это отразилось у нее на лице — кожа натянулась, обозначились мускулы. Видно было невооруженным глазом: она ежеминутно думает о плакате, о последствиях похоти и половых сношений. Она испытывала болезненную неловкость перед окружающими, и от нее не было почти никакого толку по службе. Ее присутствие в течение дня стало материальным, непреодолимо плотским. Если она входила в монтажную, где он изучал какой-нибудь документ или фильм, он немедленно начинал всем существом впитывать ее шаги и дыхание. Он переставал работать. Не глядя в ее сторону, он напрягался, пытаясь воспринять еще какой-нибудь аспект ее жизненных проявлений.
Однако они не начали, не желали и даже не представляли возможности романа, и несколько месяцев продолжали работать бок о бок, поддерживая обычные товарищеские отношения. Они не обменялись ни единым двусмысленным или недостойным словом. Они подчинялись политике Наркомпроса и новой общественной морали, диктовавшей пристойность и взаимное уважение. По всей Советской России мужчины и женщины сбрасывали оковы буржуазного лицемерия. В окопах и на заводах женщины преодолевали слабость, присущую их полу — сейчас не до романтики! Женщина могла в одиночку пересечь занятую большевиками территорию, не опасаясь за свою добродетель, чтобы служить массам. Наркомпрос выпустил киноленту про новое, здоровое сознание, привитое революцией молодым женщинам, до того увязшим в трясине проституции, сифилиса и деградации.