Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я еле-еле забрался обратно в кровать и заснул.
Во сне мне слышались крики и глухие удары. Кто-то бежал за мной по коридорам аббатства, все двери были заперты, и я не мог спрятаться. Потом послышался шум, как будто что-то разбили вдребезги, я проснулся и увидел, что дверь в комнату упала внутрь, разбитая пополам страшным ударом. Спотыкаясь, в мою чердачную каморку вломился Николай. За ним шел Ремус, озабоченно прищурившись, а за ним доктор Рапуччи с лампой в руке, освещавшей его мертвенно-бледное нахмуренное лицо. Доктор оттолкнул моих друзей и прошел внутрь комнаты. Я съежился, когда он положил на мой лоб свою холодную ладонь, а потом двумя пальцами раздвинул мне веки.
— С ним все будет в порядке, — сказал он Николаю, который уже приготовился взять меня на руки, но Рапуччи оттолкнул его: — Оставьте его в покое. У него небольшой жар.
Веки у меня были такими тяжелыми, что не было сил открыть глаза.
— Но он не просыпался, — умоляюще произнес Николай, и голос его дрожал. — Мне показалось, что он…
— Он молод и силен. Дайте ему поспать, — строго сказал доктор Рапуччи. — Я присмотрю за ним.
— Я сам присмотрю за ним, — запротестовал Николай.
— Я врач.
Я открыл глаза. Мне показалось, что комната слегка раскачивается. В проеме выбитой двери молча стоял Ремус, забыв о книге в своей руке. С подозрением он смотрел на споривших мужчин. Мне хотелось сказать Николаю — даже Ремусу, — чтобы они не оставляли меня наедине с этим доктором, но я был как в тумане, и слова не складывались во фразы.
Когда мои защитники ушли и мы остались одни, доктор Рапуччи наклонился ко мне. Заметив, что я не сплю, он улыбнулся. Приложил палец к своим тонким губам.
— Ты никому не должен рассказывать о том, что случилось прошлой ночью, — предупредил он. — Если об этом станет известно, тебе не позволят остаться здесь. Тебя заставят уйти из аббатства, и ты останешься один. Не доверяй никому, кроме твоего друга Ульриха.
Я не совсем понял, о чем он предупреждает меня, но при этом инстинктивно чувствовал, что он прав.
— Ты понимаешь, Мозес, что я сделал?
Я не ответил. В колеблющемся свете лампы мне показалось, что лиловые вены оплетают теперь и мертвенно-бледное лицо Рапуччи.
— Я сделал тебя музико.
Меня — музико? Эта рука, которая ворочалась и копалась во мне, сделала меня подобным Бугатти? Музико — это мужчина, — сказал Николай, — который не мужчина. Его сделали ангелом.
— Мозес!
Доктор Рапуччи все еще не оставлял меня. Сквозь окутывавший меня жар я постарался прислушаться к тому, что он говорит.
— В следующие несколько недель ты заметишь некоторые изменения в своем теле, — сказал он. — Пусть они тебя не пугают.
Рапуччи выпрямился и задул лампу. Слабый свет просочился в мою комнату из коридора.
— Когда-нибудь, — добавил Рапуччи откуда-то из темноты, — у тебя будет один из величайших голосов в Европе. Не забывай меня, Мозес. Не забывай того, кто сделал тебя таким, какой ты есть.
Я закрыл глаза.
И я правда не забыл. Много лет спустя, когда судьбе наконец было угодно привести меня в город Карла Евгения, я спрятал кинжал под плащом и сказал своему импресарио, что хотел бы встретиться с Рапуччи, знаменитым штутгартским «доктором музыки». Но этот человек, залившись краской, покачал головой. «Простите, мой господин, — ответил он, — мы не говорим о нем». В конце концов один старый рабочий сцены, приняв изрядное количество вина, уступил моим мольбам, и вот что я узнал: после происшествия со мной Рапуччи и вправду вернулся в Штутгарт и прожил при дворе Карла Евгения еще пару лет, кастрируя мальчиков, чтобы герцог мог иметь в своем распоряжении единственную к северу от Альп ферму музико. Позднее доктора повесили за связь с герцогиней.
Боль и жар очень скоро прошли, перестали болеть и мои яички. Через неделю они стали твердыми, как ореховые ядрышки. Прошло еще несколько дней. Проснувшись утром, я привычно ощупал себя под простыней — и быстро сел на кровати. Там было пусто.
Это был простой трюк, его и сейчас проделывают и хирурги, и брадобреи над тысячами мальчиков в итальянских землях. Доктор Рапуччи перерезал мне ветви внутренней семенной артерии. Не получая того, что им нужно для жизни, мои яички в конце концов атрофировались. В остальном же все осталось по-прежнему: никаких других изменений в себе я не заметил. Мой голос был так же высок и прекрасен, как и в день освящения храма, и лишь во время пения я ощущал отсутствие этой пары крошечных колокольчиков, когда-то звеневших у меня между ног.
Я чувствовал себя как обычно. Крылья у меня не росли. Я не стал высоким и широкоплечим, как музико Бугатти. И в то же время я точно знал, что операция, которую сделал Рапуччи, удалась — жалостливых взглядов Ульриха мне было достаточно. Надеюсь, вы не имеете в виду кастрата? Только не полумужчина! — так сказал Штаудах, когда Ульрих предложил, чтобы музико пел в его церкви. Я не мог понять ни кем я был, ни кем стану, но знал, что это есть нечто, что я должен скрывать. Я мылся только глубокой ночью и постоянно держал под рукой полотенце. Переодеваясь, я всегда закрывал дверь. Я никогда не спрашивал у Николая, для чего нужны были органы, которых я лишился. Я ни с кем не делился своей тайной, надеясь, что просто-напросто забуду о той ужасной ночи и ее последствиях. И несколько лет мне казалось, что я могу с этим прожить.
Года через два после того, как построили церковь, состояние фрау Дуфт заметно ухудшилось. Мне стало казаться, что кости ее растут. Кожа туго обтягивала ее подбородок и скулы. Она дышала так, будто чья-то невидимая рука с силой выталкивала из нее воздух. Ее голос шелестел, как сухие листья, и, хотя по-прежнему в ее глазах светилось тепло, каждое слово давалось ей с большими усилиями и болью.
Энергичный герр Дуфт стал мрачен. И Амалия, любившая эту больную женщину сильнее, чем любая другая девочка любит свою мать, стала к нему очень внимательна. Если в прежние времена она могла целый день танцевать и болтать чепуху, то теперь старалась выказать ему свою привязанность и отвлечь от печальных мыслей. «Ну почему Александр делал все, что велел Аристотель?» — спрашивала она у отца. А в другой раз восклицала: «Мозес очень хочет увидеть головы!» — и потом толкала меня до тех пор, пока я не кивал, хотя эти сосуды страшно пугали меня. Однако герр Дуфт оживлялся только тогда, когда речь заходила о его состоянии, которое с такой легкостью ему удалось нажить, или о переписке с венским магнатом, владельцем ткацкой мануфактуры, — они вместе строили планы о том, как расширят дело и их текстиль покорит весь мир.
Как-то вечером мы с Ремусом зашли в гостиную: Дуфт смотрел в окно, его лицо было серым (что казалось удивительным для человека, чей цвет лица обычно напоминал сырую говядину). Амалия безучастно уставилась в книгу, лежащую у нее на коленях, и не делала никаких попыток приободрить его, она даже не поприветствовала нас.