Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошел за Николаем вверх по ступенькам, мы миновали его этаж и поднялись на чердак. Он открыл дверь в крошечную комнату с небольшой кроватью, стоявшей под квадратным окном, и с одиноким зеркалом на стене. Больше в комнате ничего не было.
— Ульрих полагает, что артисту нужен отдых, — сказал Николай, — и он смог убедить в этом аббата. Это твоя комната! Никто не может войти сюда без твоего разрешения, даже я.
Потом он поцеловал меня в лоб и ушел. И захлопнул дверь.
Так я и стоял там, с узлом одежды в руках. Уставившись на дверь и прислушиваясь к тишине. «Один, — подумал я, — я должен жить один? Так вот значит, что такое — быть артистом».
Я бросил одежду на пол, и фуух, который она произвела, показался мне ударом грома. Я забрался на кровать и прижался носом к окну. В неровном свете луны мерцала новая церковь. При взгляде на нее я излечился. Она была совершенна, и я тоже могу быть таким. Я представил, как голос мой звучит под ее куполами. Я увидел, как улыбаются Николай и Ремус. Я увидел даже, что остальные мальчики смотрят на меня с восхищением. Потом я лег на свою кровать. Первый раз в жизни, погружаясь в сон, я слышал только свое дыхание.
Она и сегодня живет в моей памяти зловещим размытым воспоминанием, хотя я полвека не видел ее. Если бы за день до освящения землетрясение опрокинуло Штаудахову церковь наземь, все вышло бы совсем по-другому. Но я не хочу вводить вас в заблуждение. Это совершенство, воплощенное в камне. Симметрия правит в ее архитектуре. Белые как снег башни-двойники возвышаются над городскими крышами. Высокая ротонда расположена прямо по центру, и под ней позолоченная решетка делит церковь на две идеально ровные половины, точно так же, как поделен наш мир: высокий алтарь — для пастухов, а на другой стороне — стадо. В громадных окнах — стекла с едва заметным зеленоватым отливом, так что яркое солнце сияет сквозь них, как сквозь воду горного ручья. Восемнадцать белых колонн поддерживают свод небесный.
В ночь накануне освящения были убраны леса, красные бархатные занавеси повешены на исповедальни, а каменный пол натерт до блеска. Штаудах отпер дверь, которая вела из ризницы в кельи, и все монахи, послушники и мальчики-певчие хлынули внутрь черным потоком. И тогда я начал понимать, что церковь сотворена из звуков так же, как из зрительных образов. Когда монахи, нежно мурлыча, глядели на святых отцов, нарисованных на сводчатом потолке, святые, тихо перешептываясь, взирали на нас. Эхо от наших шагов по каменному полу благословляло нас. Дубовые хоры для певчих не скрипели даже под массивным телом Николая. А когда мы, указывая на неф для мирян, костяшками пальцев касались решетки, гудение металла заставляло почувствовать, какой прочной была преграда, отделявшая их от нас. И когда Николай запел, обратясь к нетронутому своду небесному, гром его голоса в самых дальних углах заставил нас почувствовать, что Господь, Церковь Его и Музыка Его воистину были более величественны, чем мы могли себе представить.
Я проснулся в предвкушении перемен, которые должны будут наконец наступить, когда из моих уст прольется самая прекрасная музыка этого дня. Чудеснее всего было то, что мой единственный друг одного со мной возраста, Амалия, придет туда, чтобы услышать меня. А когда я почти закончил одеваться и новые колокола аббатства зазвонили, оповещая о начале мессы, я вспомнил еще об одном человеке, который не сможет прийти и услышать мое пение. Я склонил голову, и несколько слезинок упало на пол в память о моей матери.
Мессу я слушал из окна — Ульрих приказал мне оставаться в своей комнате и беречь голос. И пока правоверные католики на протяжении нескольких лиг в окрестности присоединялись к процессии, я бродил в одиночестве по коридорам аббатства и заглядывал украдкой в монашеские кельи. Когда мне захотелось есть, я взял еду из пустой кухни. И наконец вечером, после того как послышались звуки возвращавшейся толпы, разгоряченной едой и вином, я сел на кровать и стал смотреть на дверь. Раздался топот ног Николая, бежавшего вверх по лестнице. Он ворвался в комнату.
— Пора! — закричал он.
Облизнув пальцы, он пригладил мне волосы, ущипнул за обе щеки, взял на руки, подбросил вверх, покрутил туда-сюда, проверяя, нет ли каких изъянов. Потом понес меня к двери. На верхней ступеньке лестницы он остановился и заглянул мне в глаза.
— Мозес, — сказал он, и его глаза были влажными от радости. — Каждый день я благодарю Бога за то, что выбор его пал на меня и я спас тебя из той реки. — И он понес меня в церковь.
На этот раз идеальное место выглядело совсем не таким спокойным, каким было всего ночь назад. Оно кишело незнакомыми лицами, гудело от восторженной болтовни, и меня бы затоптали задолго до того, как я начал петь, не будь Николай моим защитником. Я обнял его руками за шею, и он вынес меня из ризницы в черноту монашеской толпы. Почти все лица, мелькавшие вокруг меня, были мне незнакомы, поскольку обычно я смотрел им в колени, а сейчас, взирая на них с высоты Николаева роста, я не мог различить, кто из монахов был насельником аббатства, а кому пришлось пройти немало миль, чтобы добраться сюда на церемонию освящения. При взгляде на обрюзгшие лица восемнадцати аббатов — линию митр в креслах на переднем ряду — холодок пробежал у меня по спине. Не менее пятисот монахов собрались здесь, и среди них я заметил многих в одеяниях священников. На какое-то мгновение мне показалось, что я слышу предостерегающий звон колоколов моей матери, и, тревожно озираясь, я начал выискивать в толпе лицо моего отца. Его там не было.
По нашу сторону от разделительной решетки также стояло несколько гостей, одетых в мирскую одежду. Среди них был Ульрихов посланник из Штутгарта, доктор Рапуччи. Третьего дня мой наставник привел меня на приватный концерт для этого человека. Рука хормейстера дрожала в моей руке, пока он вводил меня в дверь, а когда бледный доктор подошел ко мне, от его холодной улыбки каждый волосок на моей шее встал дыбом. Я почувствовал, что Ульрих потихоньку тянет меня назад, как будто не желая, чтобы этот человек прикасался ко мне.
— Ты должен спеть для него, — нервно сказал Ульрих, — но только совсем немного. Негромко. Не напрягай голос.
Аккомпанируя мне, Ульрих не отрывал глаз от клавиш, а потом, как только я закончил петь, схватил меня за руку и вывел из комнаты, как будто боялся оставить с этим человеком хоть на минуту. И тогда, в церкви, Рапуччи улыбнулся мне понимающей улыбкой, как будто между нами была какая-то тайна. Потом он исчез где-то в толпе.
Когда Николай пронес меня достаточно далеко к хору, я увидел, что это черное священно-бурлящее море было только половиной толпы. За перегородкой другая половина нефа была до такой степени заполнена кричащим товаром ткачей, что при взгляде на нее меня затошнило. Лучшие люди Санкт-Галлена, разодетые в розовое, зеленое и лиловое, были похожи на тряпичных кукол, которых нарядили маленькие девочки. Они громко болтали. Их головы были задраны вверх, и пальцами они показывали на яркие картины на потолке.
Я обернулся и нашел в толпе землистое лицо Ульриха которое в кои-то веки вдруг стало для меня знакомым и умиротворяющим. Втрое увеличенный хор, наскоро собранный из всех подходящих голосов, какие только можно было найти за сто миль в окрестности, располагался полукругом напротив переднего ряда кресел. Вокруг него были собраны духовые и струнные инструменты, находились там и две громадные литавры, которые я сначала ошибочно принял за бочонки со святым вином В центре на своих местах уже стояли три остальных солиста. Херит Гломсер, бас, безучастно блуждал глазами по нефу, как будто эта прекрасная церковь была для него местом, которое он много раз посещал раньше. Йозеф Гломсер, тенор, с маленькой головой и широкими плечами, весьма по-доброму относившийся ко мне во время репетиций, сейчас, кажется, совсем не видел меня, поскольку его пробил пот, и он, не отрываясь, смотрел на свои трясущиеся руки.