Джордж Оруэлл. Неприступная душа - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была катастрофа! И случилась она не от того, что он оставил девицу без присмотра: выскочил в магазин, засиделся в читальном зале, – нет. Он впервые серьезно заболел, свалился с воспалением легких и на две недели загремел, как напишет, в «госпиталь Икс». На деле 7 марта 1929 года его уложили в бесплатную муниципальную больницу – в очередной ад его. Он опишет больницу в 1946-м, кстати, после последнего своего посещения Парижа, и, надо сказать, семнадцать пролетевших лет не выветрят из его памяти кошмарных подробностей «излечения». «Излечения» даже не от болезни – от наивных представлений о «добром мире» вокруг. Он ведь и очерк о больнице назовет спустя годы полувопросом – «Как умирают бедняки»…
В больницу попал с температурой под сорок. Но до него настолько никому не было дела, что, выдав ему ночную рубашку, фланелевый халат и не найдя тапочек его размера, его босиком поведут через ледяной больничный двор. «Сопровождающий ковылял впереди с фонарем, дорожная галька едва не примерзала к ступням, а ветер, как хлыстом, стегал меня по голым икрам». Самое поразительное, что все манипуляции с ним: банки на спину, горчичный компресс и прочее – проделывались как с манекеном, в полном молчании сестер и при общем возбуждении шестидесяти соседей по палате.
Можно долго рассказывать о его первом больничном опыте, а можно привести лишь один факт и всё понять. Он лежал в палате, где койки стояли так плотно, что дыхание людей едва ли не смешивалось, где царили грязь и вонь, где даже лежачим больным надо было самим не только опорожнять «утки», но, как и в тюрьмах, выносить по утрам общую парашу, которую здесь стыдливо называли «кастрюлькой». Сравнение с тюрьмой не случайно: когда в больницу доставили из реальной тюрьмы знаменитую мошенницу мадам Ано, то она – вот тот красноречивый пример! – двумя днями позже, ускользнув от санитаров, прикатила в чем была в свою же тюрьму, «объяснив, что там ей болеть куда удобнее». А Оруэлл, насмотревшись за две недели смертей, призна́ется в очерке, что лучше «принять насильственную смерть», чем умереть в бесплатной больнице. Он не знал еще – предметно не знал, – как выживают бедняки за заборами таких больниц. Об этом будет написана не статья – та самая книга, «Фунты лиха…».
4.
Вопрос из будущего: Как же все-таки она приходит – бессмертная особа по имени Бедность? Да еще в Париже – может, самом беспечном городе в том 1929-м?
Ответ из прошлого: Всё неожиданно… Предчувствовал, что рано или поздно это настигнет, ждал, робел, готовился, столько раз представлял. Думалось, простота – нет, поразительные сложности. Думалось, кошмар – нет, унылая серая скука… Открываешь еще одну непременную спутницу нищеты – потаенность…. Изворачиваешься враньем…
В.: Враньем кому? Себе?
О.: Перестаешь, например, отдавать белье в стирку, а на вопрос поймавшей тебя у подъезда прачки бормочешь нечто невразумительное, и прачка, убежденная, что ты переметнулся к ее конкурентке, с этого дня твой вечный враг. Хозяин табачной лавки интересуется, отчего ты стал меньше курить… Кончаются мыло и бритвы… И потом стол – пожалуй, гнуснейшая проблема… Идешь в булочную купить фунт хлеба… Но небрежная продавщица отрезает чуть больше: «Pardon, mоnsieur, – щебечет, – не возражаете побольше на два су?» Но в кармане ровно франк… Спасаешься паническим бегством… Решаешь франк потратить на килограмм картофеля, но одна из монет оказывается бельгийской, и зеленщик ее бракует. Выскальзываешь из лавки с тем, чтобы уже никогда там не появляться… Роятся планы схватить батон и сожрать на бегу.
В.: Как же вы выжили? После последнего франка?..
О.: Продавал что-нибудь из вещей… тащил в скупку… Там был рыжий еврей, наглейший хам, впадавший при виде клиентов в ярость… «Merde![18] – кричал он. – Опять явился? Тебе что тут? Бесплатный суп?»… Норовил не купить, а обменять… Взяв у старухи еще вполне приличное пальто, сунул ей в руку два бильярдных шара и вытолкал…
В.: Ну хорошо, но как же виделось будущее?
О.: Будущее исчезает… Чем меньше денег, тем меньше тревог. Единственная сотня франков повергает в отчаянное малодушие; единственные три франка не нарушают общей апатии: сегодня три франка тебя прокормят, а завтра – это слишком далеко… Смутно раздумываешь: «Через пару дней придется просто голодать…» И рассеянная мысль тускнеет… Люди, здоровья ради голодающие, уверяют, что начинаешь великолепно себя чувствовать… Не знаю… Голод вызывает абсолютное размягчение тела и мозгов… И еще постоянно сплевываешь, причем слюна необычайно белая, пушистая, вроде хлопьев кукушкина льна… И еще чувство, дарующее в нищете великое утешение… Чувство облегчения, почти удовлетворения от того, что ты наконец на самом дне. Говорил, что докатишься, – ну вот и докатился…
В больницу он еще недавно попал с температурой, если уж точно, 39,4 по Цельсию. Он, конечно, «был писателем, – заметит уже в наши дни Кристофер Хитченс, – который всегда придерживался своей собственной температуры. Его столбик термометра поднимался слишком высоко или опускался слишком низко, он предпринимал меры, корректируя проблему». Но в те дни, как ни посмотри, он жил и по Цельсию, и по Фаренгейту просто в горячке – трепыхался, будто карась на сковородке. Про «сковородку» не преувеличение – реальность! В той «преисподней», где он окажется скоро, где по четырнадцать часов будет работать несколько месяцев, термометр в натуре будет показывать обычно 43 градуса по Цельсию, а иногда – и все 52.
Спас его в те дни не сородич-бритт, не француз, не залетный американец – русачок, славянин: крупный красавец, тридцатипятилетний капитан Второго сибирского полка, лучшего, по его словам, отряда русской армии, а ныне – отставной официант отеля Scribe. Не знаю уж, как вам, а мне личит, мне приятно, что Оруэлл, якобы будущий «ненавистник России», был возвращен к жизни русским эмигрантом – широкой натурой, бесстрашным драчуном, неунывающей «военной косточкой». Революция, расстрелявшая его богатых родителей, Гражданская война оставили ему, Борису, только его медали и полковые фотографии – их он сохранил, даже когда всё ушло на продажу…
«Voilà, mon ami![19] – пританцовывал он у кровати, раскладывая фотки в очередной раз. – Вот взгляни-ка, это я во главе моей роты. Молодцы ребята, богатыри, а? Не то что крысята-французики… Жизнь – это взлеты и падения!.. В шестнадцатом году я неделю снимал люкс в “Отеле Эдуард VII”, в двадцатом туда попросился ночным сторожем. Побывал уборщиком, кладовщиком, плонжером и смотрителем клозета. И сам давал чаевые, и принимал их с поклоном. Эх, знавал я, что такое жить джентльменом. Не ради хвастовства скажу: на днях пробовал вспомнить, сколько любовниц у меня было, – и вышло больше двухсот. Да, за двести точно… Эх, ладно, ça reviendra![20] Победа с теми, кто не сдается! Выше нос!» И приводил историю, шибавшую такой хлестаковщиной, что Оруэлл, может, и верил ему, да мы поостережемся. Якобы ему, когда он работал официантом, какой-то янки заказал подать «пару дюжин коктейлей с бренди». Борис, составив на поднос 24 стакана, понес их пьяному американцу. А тот возьми и скажи: мы, гарсон, пьем их поровну – «я дюжину, и ты дюжину». И поставил условие: если Борис дойдет после этого до двери, то получит «в лапу» 100 франков. И неделю после этого чудак-штатник повторял этот «заказ»: дюжину коктейлей в глотку Бориса, 100 франков – в руку. «Что-то в них есть милое, в этих американцах», – закончил Борис. Занятно, да? Это тебе не «пушистой слюной» сплевывать!..