Бумажный герой - Александр Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После эпопеи с котятами кошечка изменилась. Видимо, она теперь вошла в женский возраст и уже потеряла резвость. Больше подремывала, ко всему равнодушная. Да и от моей любви к зверьку осталось то самое чуть тлевшее кострище, возле которого я был готов бдеть, соблюдая свою неизменную добросовестность переживания. Наша с ней связь теперь напоминала перезревшее супружество, – то есть уже умиротворенное чувство, которое, впрочем, глубинней пылающей как солома страсти, наверняка ее долговечней. Собственно, уже начался эпилог, который, правда, мог оказаться сколь угодно продолжительным. Кострищу долго еще дотлевать во временах и пространствах. Я верил, что зверек испытывает ко мне то же, подобное моему чувство, но выражающееся в иной форме.
Я теперь не заигрывал со своим зверьком. В меня прочно въелась хорошо оттренированная кошачья повадка, не убившая мысль, а сделавшая ее столь точной, что та уже не нуждалась в картинах жизни и памяти. Наверно, я прошел до конца путь ученичества, – сколько доступно человеку, освоил природное время, которое возвратно и растеклось в пространстве. Впрочем, все мы Божьи твари, и един Божий замысел. Остановились мои ходики, замерли навек юркие кошачьи зрачки, – и я не стал их чинить. Завершался избранный мною путь. Я хотел оттереть с окна вечности туманчик чужого дыханья, чтоб вне времени и пространства там всегда сиял мой верный образ. Устав от бессмысленных, вязких и ложных отношений с людьми, уповал на юркое, мохнатое зеркальце, посланника вечной природы в моем унылом жилище. Ну и получил, видимо, то, что и хотел. Глядеться в зеркала, верно, лишь дурная привычка. Образ, да, пусть и не зрительный, – я обрел себя в природном жесте, который манок для вселенской истины, отчасти ее выражение. Теперь объят временем, которое, мне прежде казалось, струится возле. Такое вышло обретенье без награды, истинный плод, обернувшийся почти фикцией, ибо лишен цвета, вкуса и запаха. Не потому ль я пребывал в не тревожном, но и не вдохновлявшем покое, сродни отупенью? Избранный мною путь был почти пройден, но цель его, случайно, не обронил ли я по дороге? Объятый временем, я чувствовал, что все пути будто пройдены наперед. Кругом водная, скорей, даже болотная гладь, где пробулькивались не в лад побледневшие вехи событий. Остаток прежнего разума мне иногда нашептывал, что я запутался в концах и началах и теперь окончательно сбрендил.
6.5. Вот она, лежит рядом, моя кошечка, мохнатый сфинкс, прикрыв свои провидческие вежды. Тут было впору вспомнить про плохую репутацию кошек, о чем я уже помянул. Не навел ли на меня этот с виду безвредный зверек дьявольский морок, а сам он, не впрямь ли чертово отродье? С таким вопросом я обратился к другу-мыслителю, – к кому ж еще? Он теперь тоже как-то выбулькивался невпопад из глубины покинутой мною жизни. Любопытно, между нашими нечастыми встречами наверняка успевали пройти годы в людском исчисленье, – он должен был давно поседеть, однако не менялся, будто покорно уступив свойствам моего нынешнего времени.
«Ты как-то хитро всучил мне котенка, – напомнил мыслитель. – Его наблюдал изо дня в день, – и ни на грош метафизики. Милое, нежное и довольно глуповатое существо. Загвоздка в тебе самом, – а зверек лишь приманка для твоих бесов. Чую твой исконный страх, что вдруг ощерятся зверскими харями сами родные души, что взбунтуются вещи домашнего обихода, в самой сердцевине которых гнездится предательство. Что весь привычный мир, вдруг да и вывернется наизнанку, разверзнется бездной и канет в нети. Страх не твой лично, наверно, всеобщий, – ведь святочные черти чаще рядятся в домашних зверей, казалось, надежных друзей человека. Не потому ль ты пошел в обученье к зверьку, чтоб, как думал, раскрыть коварный заговор? В своем безумье ты едва ль не подозревал, что родное лишь прикинулось родным, а на деле – точит нож, прицеленный тебе в спину».
Выслушав, я даже испугался, но вовсе не потому, что мыслитель раскрыл мой истинный мотив. Наоборот, – мне показалось, что и он говорит безумно, лишив меня своего здравого смысла, как последней опоры. Мыслитель продолжил: «Вот еще любопытней вопрос, которым ты, возможно, и задавался: сколь кошки причастны Богу единому? А может, они и вовсе безбожны? Святы животные вертепа, а кошки, напротив, не водятся ль только с демонами? С демонами обжитого места, которые заменили им рогатых лесных духов». – «Кошки не чураются икон», – напомнил я. «Да, не чураются, – кивнул мыслитель. – Подчас кажется, что они служители доброго домашнего бога, а не яростного Вселенского Духа, способного испепелить дотла. Его жрецы, которые уютным мурлыканьем могут убедить, что наш дом истинно убежище от всесветских бурь. Но – сам ведь знаешь, что жрецы лукавы. Коты, они и отчужденность, и уклончивость. Они – природа, для жилища губительная. Сами-то ничтожны, но в нашей фантазии впрямь могут предстать двойственной сущностью, двуликим чудищем».
Тут я подивился его прозорливости: в моих сновиденьях издавна мелькал образ кошки о двух головах, – вторая – не человечья ли? Впрочем, в последнее время друг словно б заглядывал в мою душу.
«Может быть, – вдруг осенило меня, – они воплощенная неискренность, подвох Творения?» Такой зигзаг мысли, казалось, обескуражил моего собеседника, который недавно вроде был готов предположить, что эти зверьки безбожны. Он даже поплевал через плечо, будто отгонял беса. «Нет, нет, – мотнул он головой, – такого быть не может. Ты поминал сам, что кошка ведь Божья тварь, частица единого замысла. Может, и верно, осколочек зеркала, средь бесчисленно многих, разбитого вдребезги бурленьем ненадежных эмоций, которым лишь изредка хватает силы и навыка, чтоб превратиться в чувства». Очевидно, что в тот день его мысль была непривычно зыбкой, неуверенной и противоречивой. Или, может быть, я свою, вовсе подменив кошачьей, оголил, сделал до конца уж бессловесной. Оттого чужая речь мне теперь слышалась, как невнятный гул или рокот, – я был уже не способен к ней подобрать верных слов. Мыслитель же, сглотнув слюну, закончил: «Твоя учеба у кошки, – одобрил, – чем не ловкий прием? Чего уж лучше – скинуть бремя Креста, погрузиться в безгрешную природу, где время не устремлено от обетованья к свершению».
Так сказав, он канул бесследно в моем неустремленном, потому болотистом времени, иль, может, речь его перестала до меня доноситься. Жаль, наверно, – в мной обретенном безобразном и лишенном памяти мире он, пожалуй, оставался для меня лишь единственным остатком прежней реальности. Но друг мой, признаюсь, с некоторых пор мне стал неинтересен, ибо говорил почти моими словами. Как и я, он стал подчас заговариваться, возможно, следуя наивысшей внятности. Афоризмы его лишились для меня смысла, каменные глыбы одна за другой обратились в песок. Теперь он уже изъят навсегда из моей судьбы, он иссяк, развеялся, как полуденный призрак. А что дальше? Блаженное беспамятное, в прямом смысле – безумие. Жизнь теперь мне являлась просверками, тлеющими блестками небесных шутих, – и каждый миг был случаен. В конце концов, совсем запутавшись в причинах и следствиях, я совершил преступленье, злейшее предательство: изгнал зверька из своего, точнее, нашего с ней жилища. Сам не знаю, зачем так поступил. Может быть, то было жертвоприношенье все ж не утоленным до конца алчным духам вины и памяти. Нет, скорей, так отделываются от ставшего ненужным учителя, мудрость которого изжита, затверженная назубок, а его назиданья теперь скучны и досадны.