Невеста императора - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все равно часто, посреди бессонной ночи, измученный мыслью о ней, спящей в том же доме, о ее волосах, разметавшихся по подушке где-то в десяти локтях над моей головой, о греющих друг друга коленях, я говорил себе: «Все! довольно! Утром я наберусь духу, кинусь, как в водопад, навстречу потоку ее насмешек и, вынырнув, попрошу стать моей женой». Однако наступало утро, по лестницам дома начинали стучать сандалии домочадцев и студентов, тек запах дыма из кухни, и из этой протрезвляющей повседневной суеты снова и снова вырастал безнадежный вопрос: «И ты думаешь, она согласится войти с тобой в церковь?»
Нет, это — никогда.
Сердце ее оставалось закрытым для слова и духа Библии, для евангельского света. Иногда в ней просыпалось что-то похожее на любопытство, она начинала расспрашивать меня о заповедях, о деяниях апостолов, брала почитать священные тексты. Но тут же ее острый ум находил какую-нибудь фразу, которую она оперяла по-своему и пускала в меня обратно, как стрелу.
— Ага, смотри — вот здесь! Разве это не про тебя? «Кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с ней в сердце своем». Значит, ты прелюбодействуешь со мной каждый день. Какой ужас! Если узнают мои братья, они могут тебя изрубить мечами, и суд их оправдает. Нет, отвернись немедленно. Гляди лучше, как Гигина готовит тебе баранину с чесноком. Мысль об обеде — лучшая защита от дьявольских козней.
Порой я думал, что, если бы Афенаис довелось послушать самого Пелагия, броня ее иронии раскололась бы и сердце открылось мне и моему Богу. Но, с другой стороны, не преувеличивал ли я — по своей привычке — силу и значение слов? Что мы можем знать о девичьем сердце и о замках на его дверях? И разве сам Пелагий, со всем его красноречием, сумел пробить стену между своим сердцем и сердцем возлюбленной?
Фалтония Проба пыталась объяснить мне, что произошло между моим учителем и его невестой много лет назад в Бордо.
ФАЛТОНИЯ ПРОБА РАССКАЗЫВАЕТ О ПОМОЛВКЕ ПЕЛАГИЯ
Право же, вам нет нужды делать вид, будто вас интересуют любые римские сплетни двадцатилетней давности. Я уже поняла, что сердце ваше ловит только рассказы о Пелагии, — и это меня не тревожит. У стен моего дома, хвата Господу, еще нет ушей. Но вспомнить и внятно пересказать его тогдашние признания мне будет нелегко. Ибо, честно сказать, подлинные чувства его часто оставались для меня загадкой, завернутой в красиво мерцающую словесную паутину. Возможно, мой рассказ огорчит вас. Но ведь вы проделали такой долгий путь не затем, чтобы слушать только хвалы своему учителю.
Видно, Пелагий и сам не очень понимал, как это все произошло. Потому и рвался рассказать кому-нибудь. Но кому? Только женщина стала бы его слушать. Римские понятия о мужской чести не становятся мягче с течением веков. Вам разрешается завести наложницу, вступить в связь с рабыней, соблазнить замужнюю женщину, пользоваться мальчиками. Но при одном условии: что вы не дадите страсти оседлать свою волю. Воля римлянина должна оставаться свободной — только тогда он может сохранить честь и достоинство, остаться человеком долга. Пылать всепожирающей страстью — удел раба.
Пелагий рассказывал мне, что, ложась спать в день помолвки с Корнелией, он пообещал себе: наутро ты проснешься счастливым, как никогда. Но наутро заказанное счастье не явилось. Пришла какая-то смутная тоска, растерянность. Сразу вынырнули на поверхность новые неотложные хлопоты. Нужно было искать подходящих свидетелей, звать их с собой в городскую магистратуру — подписывать брачный договор. Потом надо было обойти родителей учеников — Пелагий подрабатывал в школе для мальчиков, — запоздавших с платой за обучение. В своем новом положении он не мог позволить себе сохранять прежнюю беззаботность к деньгам. Комната с соломенной подстилкой и умывальным тазом в углу — это не то место, куда можно ввести молодую жену.
Только под вечер закончил он все эти безрадостные дела и забежал ненадолго в дом грамматика Глабриона. Корнелия вспыхнула ему навстречу, как фонарик. Будто ставни сняли с окон — и в дом хлынул свет, который до этого лишь пробивался лучами сквозь щели. Никогда еще Пелагий не видел ее такой прекрасной, такой преображенной. Но для него самого…
Нет, здесь я должна вернуться назад и припомнить что-то важное. То, что он объяснял мне про свой страх перед красотой. Не обязательно женской — перед красотой цветка, облака, птицы, огня. Мимолетность красоты — вот что внушало ему мистический ужас. И с детства он выработал прием, помогавший ему побеждать этот страх. Он превращал прекрасный облик в воспоминание — и тем спасал его. Или так ему казалось. Ведь в плену памяти можно сохранить все дорогое до последнего дня жизни. С одной, правда, оговоркой.
Как бы это объяснить… Я испытала это много раз на себе… Когда Пелагий приходил в наш дом, он выражал искреннюю радость от встречи со мной, с моим мужем, с нашими гостями, с детьми. Но была в этой радости какая-то отстраненность. Будто он радовался уже не нам, а своему воспоминанию о встрече с нами. Тому воспоминанию, которое будет жить с ним всегда. Он говорил с нами — но жил при этом уже лишь с нашим отблеском в своей памяти. И мы не могли не чувствовать этого.
Видимо, что-то похожее происходило у него и с Корнелией. Каждый раз при встрече он любовался не ею, не ее красотой, а уже своим воспоминанием о ее красоте. И она тоже ощущала, что он как бы не с ней, не рядом. Поэтому так часто бывала молчалива, растеряна, смущена. Вероятно, она надеялась, что после помолвки эта странность исчезнет. На самом же деле исчезло нечто другое. То, без чего любовь утрачивала для Пелагия свою глубинную суть. То, без чего она опускалась на один уровень с подписанием бумаг и взиманием мелких долгов. Из их любви после помолвки исчезла тайна.
Когда он понял это, он впал в панику. Он начал вести себя — по его же словам — просто смехотворно. Например, возобновил писание писем Корнелии. Но теперь он отправлял их. И отправлял с нарочным. Которому порой наказывал принести письмо, когда вся семья и гости были в сборе.
Каково было бедной девушке под взглядами открывать письмо, начинавшейся строчкой: «Возлюбленная Корнелия, пусть никто никогда не узнает об этом письме…» И дальше что-нибудь вроде: «Ты знаешь, я люблю разговаривать сам с собой. Я нахожу себя довольно интересным собеседником, но долго боялся, что могу исчерпать интересные темы. Теперь это прошло. Теперь у меня есть бесконечная, неисчерпаемая тема — ты. И я могу беседовать с собой о тебе до конца дней своих».
Молодая влюбленная невеста узнает, что для жениха она — всего лишь интересный предлог для разговора с самим собой. Какую выдержку надо было иметь, чтобы не расплакаться на глазах у всех, не убежать?
Но я старалась не прерывать рассказ Пелагия своими запоздалыми упреками. Я только смотрела на игравшую у наших ног пятилетнюю Деметру и думала: «Ведь и ей через каких-нибудь десять лет доведется испытать нечто подобное. А может быть, и похуже. Нет, я должна заставить себя слушать до конца. И постараться понять. Чтобы потом прийти ей на помощь. Когда и она окажется перед входом в лабиринт, именуемый „мужское сердце“».
Однако понять было очень трудно. Мне кажется, и сам Пелагий не мог объяснить, что его томило. Его рассказы были полны описаниями каких-то замысловатых стратегических ходов, каких-то почти танцевальных ухищрений. То он говорил, что он должен был учить Корнелию, шаг за шагом открывать ей сущность любви. Но тут же начинал разъяснять, что учил ее лишь тому, чему выучился у нее же, открывал ей ее собственную душу. И якобы для этого нужно было изображать бегство от нее, отступление. Чтобы она почувствовала вкус к любовной победе, начала ценить ее, увлеклась преследованием «противника». То говорил, что она должна была научиться ценить его невидимое присутствие, которое всегда сопутствовало присутствию видимому, и как бы двигаться в танце с невидимым партнером. То сравнивал себя с Пигмалионом, создающим прекрасную статую, которая вот-вот оживет.